***

Сесар Вальехо (Перу), «Черный камень на белый камень»

Я умру в Париже, вместе с ливнем,
в день, который ежеднево помню.
Я умру в Париже непременно
осенью в четверг, как этот, верно.

Быть тому в четверг, чертверг стихами
ваделяю: в этот день суставы ныли
от погоды; я один с дороги
возвращался, никого не встретив.

Мёртв Вальехо Сесар от побоев
всевозможных, беспричинных впрочем;
бит он палкой был, его бивала

и роса подчас; его приметы:
четверги, поломаны ключицы,
одиночество и дождь, доро`ги.

перевод с испанского Айдына Тарика


Piedra Negra sobre una Piedra Blanca

Me moriré en París con aguacero,
un día del cual tengo ya el recuerdo.
Me moriré en París -y no me corro-
tal vez un jueves, como es hoy, de otoño.

Jueves será, porque hoy, jueves, que proso
estos versos, los húmeros me he puesto
a la mala y, jamás como hoy, me he vuelto,
con todo mi camino, a verme solo.

César Vallejo ha muerto, le pegaban
todos sin que él les haga nada;
le daban duro con un palo y duro

también con una soga; son testigos
los días jueves y los huesos húmeros,
la soledad, la lluvia, los caminos…

César Vallejo
Комментариев: 0

...

Дарио Харамилло Агудело (Колумбия), «Когда-нибудь я напишу стихи...»

Когда-нибудь я напишу стихи,
не поминающие ночь и воздух,
стихи, где нет имён цветов,
магнолии, быть может, и жасмина.

Когда-нибудь я напишу тебе стихи без птиц,
без родников, не знающие моря,
на море не взирающие строфы.

Когда-нибудь я напишу тебе стихи
из одного прикосновения к тебе,
в них станет строками твой облик.
Однажды, без метафор и сравнений,
я напишу стихи, которые тобою пахнут,
стихи, чьим ритмом пульс твой станет,
упругим, унаследовав твоё обьятье.
Когда-нибудь я напишу стихи,

моей судьбы распев благословенья.

перевод с испанского Айдына Тарика


***
Algún día escribiré un poema que no
mencione el aire ni la noche;
un poema que omita los nombres de las flores,
que no tenga jazmines o magnolias.

Algún día te escribiré un poema sin pájaros
ni fuentes, un poema que eluda el mar
y que no mire a las estrellas.

Algún día te escribiré un poema que se limite
a pasar los dedos por tu piel
y que convierta en palabras tu mirada.
Sin comparaciones, sin metáforas,
algún día escribiré un poema que huela a ti,
un poema con el ritmo de tus pulsaciones,
con la intensidad estrujada de tu abrazo.
Algún día escribiré un poema,

el canto de mí dicha.

Darío Jaramillo Agudelo

Комментариев: 0

.

Наташа Трезевей, «Трепыхание»

«Возьми, надень это». Она
вручила мне шляпу.
«Ты, белянка— видна
порода, вся в папу».

Тётя Сахар скатала нейлоновые чулки
до костлявых лодыжек,
а я —свои белые гольфы,
и болтала ногами пониже,

чертя ими круги над самой водой
и поплавков серебряными спинами,
колышущих вольный танец свой
не в тени, но и не на припёке.

«Так держать уду, и молчок,
смотри, что впереди.
Теперь надень червя на крючок,
забрось его и жди».

Сидя, она жевала табак, плюясь
в кофейную посуду,
но сгорбилась, почуяв клёв,
и прямо подняла уду,

подтянув поближе рыбу,
что вилась и дергалась по сторонам.
«Камбала, ты сама видишь:
она с одной стороны черна.

Другая её сторона бела».
Добыча на землю шлепком.
Я стояла и смотрела на рыбьи дела:
то спина, то брюхо— с каждым прыжком.

перевод с английского Айдына Тарика


Flounder

Here, she said, put this on your head.
She handed me a hat.
You ’bout as white as your dad,
and you gone stay like that.

Aunt Sugar rolled her nylons down
around each bony ankle,
and I rolled down my white knee socks
letting my thin legs dangle,

circling them just above water
and silver backs of minnows
flitting here then there between
the sun spots and the shadows.

This is how you hold the pole
to cast the line out straight.
Now put that worm on your hook,
throw it out and wait.

She sat spitting tobacco juice
into a coffee cup.
Hunkered down when she felt the bite,
jerked the pole straight up

reeling and tugging hard at the fish
that wriggled and tried to fight back.
A flounder, she said, and you can tell
’cause one of its sides is black.

The other side is white, she said.
It landed with a thump.
I stood there watching that fish flip-flop,
switch sides with every jump.

Natasha Trethewey
Комментариев: 0

Васыль Стус, "На колымском морозе..."

На колымском морозе калина
рыжим плачем застыла в цвету.
Солнцем залита, ширясь, равнина,
и соборная звон-Украина
сквозь решётки пылит маету.
А вокруг ни души и ни звука
только солнце, просторы и снег.
И в медвежью берлогу без стука
это сердце скатилось вразбег.
На`ги, лиственницы кричали,
и олень рисовался во мгле,
и сцепились концы и начала
на чужой и бескрайней земле.

перевод с украинского Айдына Тарика


***
На колимськім морозі калина
зацвітає рудими слізьми.
Неосяжна осонцена днина,
і собором дзвінким Україна
написалась на мурах тюрми.
Безгоміння, безлюддя довкола,
тільки сонце і простір, і сніг.
І котилося куль-покотьолом
моє серце в ведмежий барліг.
І зголілі модрини кричали,
тонко олень писався в імлі,
і зійшлися кінці і начала
на оцій чужинецькій землі.

Василь Стус
Комментариев: 0

Васыль Стус, "Мёртвый сон галактик"

Мёртвый сон галактик вот задушит нас,
спать-спать-свят, не время, не ровён наш час.
Дура-ночь блуждает во степи глухой.
Кто-то мир трамбует—топ да топ ногой.
Чёрная страшила, чудище-ведьмак,
или божью кару насылают так?
Рваной раной треснув, дол вразнос пошёл,
а ковыль от жути стелет пьяный шёлк.
Урвища, байраки, скифских баб ряды.
Чьи там в край галактик стелятся следы?
Ну, а вдруг последний из живых людей,
из юдоли в небо вышел без затей?
В этой круговерти, в царстве сатаны
ни житья, ни смерти, лишь благие сны.
Мёртвый сон галактик вот задушит нас,
спать-свят-свят, не время, не ровён наш час.

перевод с украинского Айдына Тарика


***
Мертвий сон галактик як не здушить нас,
Спати, спати, спати, бо минувся час.
Ніч блукає глупа у глухім степу.
Хто там світ протупав— тупу-тупу-ту.
Чи якась почвара, чи якийсь відьмак,
Чи господню кару насилають так?
Ніби дерта рана репається діл,
Та, од жаху п’яний, стелеться ковил.
Урвища, байраки, скифских баб ряды.
Кто де до галактик проложил следы?
Вирви та байраки, скитських баб ряди.
Хто ж то до галактик, був проклав сліди?
Що, як це останній із живих людей,
Кинув край страждання і до неба йде.
В цій-бо коловерті, в царстві сатани,
Ні життя, ні смерті, лиш блаженні сни.
Мертвий сон галактик як не здушить нас,
Спати, спати, спати, бо минувся час.

Василь Стус
Комментариев: 0

Георги Марков, «Заочные репортажи из Болгарии». Глава «Республика рабочих»

Фабрика „Победа“ представляла собой кучу уродливых зданий, расположенных среди причудливого царства городской глубинки, деревянных домишек и дворов, полных фрукирвых деревьев. Летом 1952 года это был девственный мир. Лес, посаженный царём Фердинандом почти достигал ограды фабрики, и всем мы любили любили ходить им до маршрута трамвая номер два. С другой стороны простирался квартал Дианабад с его невинным очарованием настоящего села. И через каких-то десять лет вся эта картина покоя и солнечной зелени должна была неузнаваемо перемениться. Безобразные жилые комплексы, частные строения и гаражи с их шумными обитателями должны были положить конец утренним ритуальным встречам солнца бородатыми аборигенами окраин, конец жизни, в которой люди и природа наслаждались взаимным созерцанием. Выше, на холме должен был вырасти Дворец пионеров, и тишине леса суждено было кончиться крикливыми лозугами, скандируемыми марширующими детьми с красными галстуками. 
До национализации наша фабрика называлась «Исакович-Леви», и она была известна в Болгарии производством ваксы «Ималин». Также она, единственная в стране, имела цех металлической литографии, который затем превратили в важнейшее предприятие по лакировке ламарина, из которого делали консервные банки. Экспорт консервов был немыслим без фабрики «Победа». На этом предприятии судилось начаться моей инженерской карьере и связям с рабочими. Моё поступление на работу было несколько необычным, поскольку по специальности я был металлургом. Один из всевластнейших законов нашего общества состоял в том, что огромное множество людей занимались не своими делами. В силу этого закона, который навязывал нам самые необъяснимые и невозможные назначения, мои коллеги, специалисты по каучуку, были направлены на производство стекла, стекольщики оказались в фармацевтической индустрии, а пищевики ушли в чёрную металлургию. За этим следовала почти истерическая борьба за право любой ценой остаться в Софии, где жизнь считалась лучше провинциальной. Активисты молодёжной организации, понятно, заняли ассистентские и преподавательские должности в политехническом институте и в университете. Так что мой хитромудрый выбор «Победы» обеспечил мне дальнейшую жизнь в столице.
Директором предбриятия была Маня Енчева, коммунистка с большим нелегальным стажем, властная и непокорная натура. Она была супругой полковника Дочо Колева, ставшего начальником концлагеря «Белене». Прибыв на фабрику, я застал очень напряжённую атмосферу. Оказалось, что здесь шла непримиримая борьба партийных группировок, между Маней и коммунистами, поддерживаемыми районным управлением МВД и Государственной безопасностью того же уровня.
Борьба шла за директорский пост и исключительно на личной основе. Как это ни странно выглядит теперь, противники Мани пытались любой ценой сорвать работу фабрики, а значит и план, и экспорт. Тогда я мог наблюдать безответственность и алчность партийных властолюбцев, чьи интриги откровенно воплощали противоречия внутри БКП. Они арестовали наших незаменимых специалистов, как например мастера-литографа Георги Христова— одних бросили в лагеря, других держали под арестом— и занимались настоящим саботажем. До сих пор я вздрагиваю, вспоминая, как сорвался с оси отвинченных чьей-то рукой огромный маховик большой литографической машины, и пролети он над 40 рабочими на несколько сантиметров ниже, цех превратился бы в бойню. Был и другой невероятный случай, когда районная госбезопасность решила устроить аресты в самый рещающий для нас рабочий день. Тогда Маня проявила храбрость, которой я восхищаюсь и поныне: семерым фабричным охранникам она приказала открыть огонь, если люди МВД попытаются проникнуть на фабрику. В конце концов она победила. Маня редкостно сочетала в себе коммунистический фанатизм и идеализм, что на мой взгляд делало её привлекательной фигурой. В то время, когда страна трещала по швам от кампанейщины и всемозможных чисток, она вполне инстинктивно знала, что предприятию важнее всего именно производство, и что на нём многие т. наз. «враги» полезнее «своих» лентяев. Маня также принадлежала к меньшинству партийцев, не пользовавшихся служебным положением для личных благ. Годы спустя среди всеобщей коррупции партийной аристократии я вспоминал Манин одинокий остовок старомодной честности.
Расхаживая по своему кабинету, она прочла мне первую лекцию об индустриальной жизни:
«Во-первых,— сказала она— забудь, что ты учил по книжками и что пишут в газетах. Правда, что мы— рабочая власть, но ты никогда не позволяй рабочим пересекать черту между нами и ими. Держись на расстоянии и никогда не позволяй им даже думать, что они равны тебе. Те, кто лучше всех работают на фабрике— не наши, а враги. Они это знают, и их единственный способ оправдаться— ударный труд. Старайся это использовать!...»
Врагами были специалисты, которых она с помощью мужа вытащила из лагерей и тюрем, куда они были бессмысленно брошены милицией. Самый лучший литограф в стране пришёл к нам из концлагеря; самый лучший химик Пыстраков тоже был доставлен из Белене; главный мастер металлообрабатывающего цеха прежде был царским фельдфебелем. В самом тяжелом положении врага был главный инженер Христов, который дипломировался в Германии, и теперь ему приходилось работать по 18 часов в сутки, доказывая, что они не враг. Вопреки всему Маня никогда ему не верила, что гробило ему нервную систему. Я думаю, что она довольно ожесточилась врагоманией и даже горькие удары, нанесённые партийцами по предприятию не смягчили её отношения к некоторым людям. За этими врагами всё время следили. Директор пользовалась целой системой информационной, разведывательной службы. В то время каждому руководителю предприятя полагалась сеть доносчиков. Я бын неприятно удивлён, когда спустя несколько дней директор дала мне понять, что она знает всё, что я по разным поводам сказал рабочим. Беда в том, что много раз доносчики искажали сведения в угоду своим личным амбициям. И в довершение всего доносы копились в папках досье отдела кадров. Позже, когда мне известное время пришлось исполнять обязанности директора, я изумился, когда на утреннюю планёрку ко мне явились информаторы и рутинно принялись докладывать мне о поведении всех, от начальства до последнего рабочего, и сведения часто бывали очень интимного свойства. Это было какое-то узаконенное тайное сплетничество, в котором политическую составляющую теснили любовные аферы, семейные драмы и денежные вопросы. Как и на многих других, на нашем предприятиии руководство по собственному праву вмешивалось в частную жизнь рабочих. И не только. От руководства во многой степени зависели браки и разводы. Десять лет спустя, будучи в гостях у инженера Сейменлийски, директора шахты «Черно море», я присутствовал во время сцены, которую впоследствии описал. Оказалось, что самый видный ударник шахты, один турок, бросил свою жену с детьми и по любви сошёлся с женщиной, тоже оставившей семью с детьми. Сейменлийски прикзал рабочему немедленно вернуться ко своей жене или покинуть предприятие. Рабочий трогательно постарался объяснить начальнику, что это не прихоть, а настоящая, от всего сердца любовь. «Товарищ директор, разве ты ни разу не любил?» — спросил турок. «Нет, не любил!— раскричался Сейменлийски. — Вернись ко своей жене, или я тебя выгоню!» Думаю, что рабочий увилился. Другой директор из нашего объединения доказывал мне, что шпионская сеть необходима, ведь она служит не ему, а работе. «В государстве есть разведка?— спросил он меня. —Есть! Тогда почему мне быть без шпионов?! Моё предприятие— моё государство!»
А ещё в те дни я усвоил и другое неписаное правило. «Не важно, сделал ти ты дело, важно об этом отчитаться!» Это правило вызывало всевозможное производственное жульничество, вершиной которого были отчёты о якобы проделанной работе. Ради отчётов о значительном перевыполнении, производственные планы сознательно занижались. Отчётный аппарат нашего предприятия невероятно раздулся только ради борьбы с этой хитростью. При всём при том, имея немного меньшее производство, бывший собственник нашей фабрики Исакович-Леви нанимал одного-единственного сотрудника в качестве счетовода, кассира и отчётчика. А наша бухгалтерия насчитывала 24 души. Весь непроизводственный персонал Исаковича-Леви включал в себя семерых сотрудников, с кладовщиками. Наш насчитывал более 70 особ. Национализированная промышленность стала джунглями бюрократии, в которых на спине рабочего сидела дюжина контролёров, так или иначе присматривающих за его трудом. Но наша бюракратия означала не организацию, а именно напротив— полную дезорганизацию людей, не смевших и не желавших нести малейшей ответственности.
Для оправдания самых смешных мелочей писались объяснительные, устраивались долгие переписки, как говорится, из-за кило гвоздей. Неприятнее всего мне вспоминать бесконечные заседания. Мы заседали постоянно, и по всем поводам, в сущности ничего не решая. Эти собрания отвлекали от производства начальников и мастеров настолько, что работа шла через пень колоду. Весь смысл заседаний состоял в перекладывании ответственности, которой мы чурались как черти ладана. Был у меня один коллега-инженер, которого вспоминаю с постоянной толстой книгой подмышкой. Свои поручения он старательно записывал в книгу и подавал её начальнику: «А теперь подпиши то, что ты мне поручил», — после чего он подносил книгу соответствующему рабочему :«А теперь распишись в том, что я тебе поручил». Теперь это может выглядеть смешным, но в то время каждому необходимо было беречься, ведь по завершении искоренения политической оппозиции началась кампания против экономических врагов и саботажников.
С точки зрения современной технологии работали мы непростительно примитивно. Творческая инициатива инженеров и техников изначально была парализована полным отсутствием поощрения и нежеланием рисковать. Ахиллесовой пятой нашей производственной структуры была формальная и нецелесообразная система оплаты труда. Согласно кодекса оклады инженерно-технических работников более, чем на 6 процентов не могли превышать среднюю зарплату рабочих. При таком положении почти все инженеры получали значительно меньше рабочих: «Как нам платят, так мы и работаем». Впоследствии у нас много раз пытались решить это вопрос, но и поныне он остаётся нерешённым. В общем, хорошая работа никогда не поощрялась как следовало. Званий ударников и награды, которые мы раздавали, часто несправедливые, явно не вызывали серьёзного интереса на производстве. А если к этому добавить изначально низкую квалификацию рабочей массы, то станет ясно, что объективно наше производство не выдерживало никакого сравнения с бывшим капиталистическим предприятием. Качество нашей продукции было ужасно низким. Мы полнили рынок ваксой, которая чуть ли не жгла обувь. Старые мастера с возмущением говорили мне, что Исакович-Леви никогда бы не позволил себе такого. Многие из них с самыми лучшими чувствами вспоминали время до национализации фабрики. Более того, они было подписали коллективную петицию с требованием ленационализировать «Победу». Но мы продолжали существовать, продолжали производить, поскольку не имени никакой конкуренции. Плохая или хорошая, «Победа» оставалась монополистом в стране.
Пусть и мала была наша фабрика, но она в высшей степени отражала жизнь всего нашего общества, мораль и законы действительности. Характеры некоторых людей, с которыми я работал, были типичными для того времени.

* * *
Как и теперь, тогда газеты твердили фразу Максима Горького «Человек, это звучит гордо!» Не знаю, как в точности звучала фраза Горького, но мой личный опыт и наблюдения могут сказать, что она ничего не значила для власти как на моей родине, так и в его стране. Но если в России полное пренебрежение обыкновенным человеком имеет глубокие исторические корни, то в Болгарии даже во время беспросветного турецкого ига, даже презрительная кличка «гяур» содержалаизветсное признание личности. Весь наш народный эпос ярко демонстрирует уважение к отдельному человеческому существу. Вспомнив наши пословицы и поговорки, вы убедитесь, насколько сильно было развито это демократическое и толерантное отношение даже к ненавидимым врагам: «И его мать рожала», «и он душу носит». До прихода коммунистов во власть у нас никогда не было жестокой экслуатации ни селян, ни рабочих, поскольку у нас не было ни класса капиталистов, ни пролетариата. Все болгары, мы были так или иначе селянами или же прямыми потомками их. И может быть характер нашего селянина, благодаря близости к природе, к земному, к родным и знакомым, внушил ему это сознательную толерантность и уважение к человеку. Чьё-то страдание, бедствие или смерть всегда вызывали глубокое волнение и сочувствие у нашего настоящего болгарина.
Увы, коммунистическая партия, будучи идеологически противопоставлена обыкновенному человеку, постаралась превратить его, всесторонне развитое и гордое существо, в марионетку, создала атмосферу брутальнейшего пренебрежения и непочтения к отдельной человеческой душе. Всей своей политикой от прихода ко власти и поныне коммунистическая партия неуклонно следует принципу: " Человек это лишь средство в борьбе, а сам по себе он ничего не сто`ит". Именно согласно этому принципу Сталин и Тимошенко в первые дни войны приказывали кавалерийскому корпусу атаковать немецкую танковую дивизию. Я сам видел документальные кадры этого безумия, когда конники с саблями атакуют танки, чтобы затем быть поголовно уничтоженными.
В общем и целом отношение коммунистической партии к болгарскому рабочему напоминало эту битву— сабли против танков. Поскольку в т. наз. чёрном буржуазном и фашистском прошлом рабочие через свои профсоюзы смогли принять закон, запрещавший аккордную систему оплаты труда, что теперь называется «нормой». Рабочие деятели вовремя догадались, что погоня за нормой ради заработка приводит тружеников к преждевременному изнурению и болезням. Большим завоеванием болгарских рабочих этот закон считали даже коммунисты. Но когда после войны они захватили власть, это не помешало им ввести точно обратную, советскую антирабочую и античеловеческую практику нормирования труда. Ради невиданной экспуатации рабочих на всех предприятиях было созданы нормировочные отделы, и соответсвенно появились специалисты-нормировщики. Рабочему установили мизерные расценки, чтобы заставить его гнать нормы. То есть, волей-неволей ради прибавки к заработку он стремился выполнять и перевыполнять норму. Но она не была постоянна. Каждое её перевыполнение на 10 и более процентов было сигналом к её пересмотру в сторону увеличения. Такие образом физически сильные и расторопные рабочие становились убийцами тех, кто был слабее и нерасторопнее их, поскольку, стремясь заработать немного больше денег, сильные провоцировали введение новых норм, которые и во сне не могли выполнить слабые, что их обрекало на бедность. Впоследствии множество руководителей предприятий по собственной инициативе, чтобы ликвидировать эту жестокую несправедливость, формировали смешанные бригады, чтобы в перевыполнении нормы отчитывались все. Во многих случаях, где нормировщик был человечен (как на нашей фабрике), прибегали к отчётным, чтобы заплатить положенное рекодсменам, не фиксируя их перевыполнение на бумаге. Надо сказать, что наше техническое руководство, все инженеры и техники очень сочувствовали каждому рабочему и шли на всяческие ухищрения в их пользу: мы сдерживали рост норм и повышали разряды труженикам, особенно при пуске новых производственных линий. Но государственная политика тотальной эксплуатации рабочих оставалась неизменной. Как сказал один из наших заместителей министров: «Гони его норму, а его бей по пяткам— и ты увидишь, что он побежит за ней!»
Итак, в голоде и бедности люди боролись за каждый левчик. Большинство рабочих приходило к нам прямо из села, с чистого, природного воздуха. И они, попадая в нашу химическую варильню, вдыхая терпентин и всевозможные вредные газы, заболевали туберкулёзом. Правда, у нас была хорошая медицинская служба и действенное диспансерное лечение, но какой смысл был в обнаружении закономерных каверн в лёгких и в последующей оплате долгих лет лечения? Я сам видел рабочих, словно сросшихся с машинами. Мне достаточно вспомнить двоих наших прессовщиц — Надку и Данче, — которые достигли такой физической автоматизации, что выполняти около 20 тысяч ударов за восьмичасовую смену, чем далеко превысили все мировые рекорды. (Нормальная выработка составляла 8 тысяч ударов за восемь часов.) Надо сказать, что никакой самый фантастический цирковой номер не впечатлял меня, как те руки, безостановочно клавшие под пресс ламариновые заготовки.
Один из моих рабочих сошёл с ума. Новичок на фабрике, он не смог выдержать работы и попытался покончить с собой. Затем в психиатрической больнице он повторил самоубийство и заявлял всем, что не хочет жить. Я проведал его, а он, кроткий и чуть улыбчивый, попросил меня помочь ему вернуться домой, чтобы спокойно умереть. Он пристально посмотрел на меня и сказал испугавшим меня, помню это поныне, тоном: «Нет распоряжения жить, товарищ Марков! Нет распоряжения жить».
Я подумал, что он был вполне прав. Было приказано работать, служить, жертвовать собой, страдать и умирать. Но воистину не было распоряжения жить. У жизни отняли всякую красоту, возвышенность и чувства. Отнишение партии к коровам, овцам и к людями в сущности было одинаковым. В военное время люди для неё были пушечным мясом, а в мирное— рабочим скотом.
У нас не было профсоюза, который бы защищал интересы рабочих. Профсоюзная организация служила именно обратному, она благословляла гнёт и бесправие рабочих. Председатель заводской профсоюзной организации избирался формально, а по сути был назначаем директором. То же касалось и патрийного секретаря. По крайней мере в моей правктике эти два общественных деятеля всегда избирались директором, который этим предохранялся от возможных конфликтов и неприятностей. Профсоюзное руководство пользовалось правом голоса при раздаче наград, тратило часть директорского фонда на увеселительные пероприяти и распределяло путёвки в ведомственные санатории. Позьзуясь этим, профсоюз николько не щанимался двумя главными вопросами: условиями труда и зарплатой. Цетнтральный совет профсоюзов являлся синекурной организацией, куда отправлялись дослуживать заслуженные, но неспособные к другой работе работе товарищи. Я не знаю ни одного случая защиты профсоюзом интересов рабочих, а будучи затем членом Союза писателей, ни разу не слышал, чтобы он боролся за интересы хотя бы одного литератора. На производстве это давало право руководству предприятия нарушать, когда ему было нужно, даже Кодекс законов о труде. Когда у нас случалось невыполнение плана, нам приходилось навязывать рабочим сверхурочный труд, который не учитывался и не оплачивался. При таком бесправии рабочие мстили своим формальным отношением к предприятию и к своему труду. Насилие нормировки уничтожило сознательное отношение к производственному процессу. Когда с силу различных причин труженик становился разнорабочим, т.е. ему не полагалась норма, тогда и чёрт не мог заставить его исполнять надлежащие ему обязанности. «Как нам платят, так мы и работаем». Ради искусственного поддержания интереса к труду непрестанно устраивались различные соревнования, цеха, участки и бригады подписывали торжественные обещания и клялись выполнить и перевыполнить свой план. Это повторялось по нескольку раз в год —и людям надоедала показуха, а апатия настигала даже энтузиастов наград. Характеризуя отношения обычного болгарского беспартийного рабочего к производству, я скажу, что 90 процентов рабочего времени истекало под знаком апатии.
И вопреки этому с потом и му`кой шло. На каждом предприятии было несколько душ, знавших и любивших своё дело, и находивших смысл жизни в труде. В основном они были старыми рабочие или бывшими специалистами, знавшими толк в ремесле. В основном народные умельцы и самоучки, они вседа удивляли меня своей сметливостью, эстетическим совершенством труда и пониманием самых современных технологических процессов. Наши мастера, бай Иван, бай Илия, бай Георги и другие, служили образцом добросовестного отношения к работе. Один из них сказал мне: «Пусть наше государство рассталось со своей совестью, я свою не брошу».
Они приходили на смену первыми, до гудка начинали работу, а уходили последними. Хоть мы оскорбляли и унижали их, они оставались собранными и деловитыми, их рабочие места славились порядком и чистотой, мастера никогда не поступались каством в угоду плану. Думая о самом лучшем в Болгарии, я вспоминаю их руки— мозолистые, в шрамах, без пальцев и суставов. они были опорой нашей фабрики. Безо всех можно обойтись, а без них — нет.
И насколько же отличались от них новые рабочие. Отравленные личной безответственностью, они безответственно относились к труду и государственному имуществу. Для них труд был барщиной, они чувствовали себя жертвами, ненавидели своё дело, ненаивдели рабочее место, презирали фабрику. Очень немногие из них испытывали любовь к профессии и желали постичь её тонкости. Если старый мастер, воспитанный в прежней Болгарии, гордился своими знаниями и умениями, то новые рабочие были жертвами жизни одним днём, или как говорил один мой драгалевский сосед: " Они гонят, словно этот мир кончится завтра!"
Напрасно устраивали мы курсы повышения и смены квалификации, квалификационные экзамены, прикрепляли молодых людей к старым мастерам с тем, чтобы молодёжь наследовала их навыки. Результаты были посредственные. Однажды министр лёгкой промышленности спросил меня, чего недостаёт новым рабочим. Я сказал ему :«Страсти!» Не знаю, был ли понят мой ответ. Наши люди отличались прохладным, бесстрастным отшинением ко своей работе. Она не волновала, не интересовала их. Столько раз мне было в глаза сказано: «Я не хочу работы, дай мне службу!»
Я нарочно выделяю различие между двумя типами рабочих, старыми и новыми, чтобы противопоставить трудовую мораль различных миров, которые столь ярко проявлялись в цехах фабрики «Победа». И те, и другие вышли из одного народа, с одними традициями, но были такими разными. С течением времени фабрика разрасталась, её производственные мощности значительно расширялись, она обзавелась новыми машинами и современной технологией, но я не думаю, что отношение к труду на ней значительно изменилось. Позже и на других предприятиях я встречал то же. И это было не только на промышленном производстве, а и повсюду. Работа за ломаный грош, только для отчёта и отбытия смены— то же было и в земледелии, и в торговле, и в учебных заведениях, и в администрации, даже искусстве и в литературе.

перевод с болгарского Айдына Тарика
Комментариев: 0

...

Готтфрид Бенн, «По частям»

В доме родителей не висел Гейнсборо,
а также не играли Шопена
ничуть муз и полёта мысли
мой отец побывал раз в театре
в начале столетия
он видел «Жаворонка» Вильденбрука
а мы завидовали
это всё.

Теперь давно в прошлом
седые сердца, седые волосы
садом владеют поляки
могилы те и эти
но всё славянское,
линия Одер-Нейсе
для насельников гробов
не имеет значения
дети о них вспоминают
супруги тоже бывает
так и этак
пока им не пор
селяви, конец псалма.

Этой ночью в большом городе
терраса кафе
летние звёзды,
у соседнего столика
лучших отелей Франфурта
достойные,
неутолённые дамы
взвесь их с тоской
каждая три центнера.

Но флюид! Горячая ночь
а ля туристический проспект и
Леди сходят с Картинок:
невероятные Бьютис
длинноногие, высокие водопады
о том, что они способны увлечься
нельзя и
подумать.

Супруги они них шарахаются,
не годятся, мячи в сетке,
он курит, она вертит перстни,
в общем сто`ит подумать
о связи брака с мужским творчеством
паралич или взлёт несмотря.

Вопросы, вопросы! Воспоминания
в летнюю ночь
там мигают и мечутся,
в доме моих родителей не висели
Генйсборо
теперь всё пропало
там и сям целое
селяви, конец псалма.

перевод с немецкого Айдына Тарика


Teils-teils

In meinem Elternhaus hingen keine Gainsboroughs
wurde auch kein Chopin gespielt
ganz amusisches Gedankenleben
mein Vater war einmal im Theater gewesen
Anfang des Jahrhunderts
Wildenbruchs »Haubenlerche«
davon zehrten wir
das war alles.

Nun längst zu Ende
graue Herzen, graue Haare
der Garten in polnischem Besitz
die Gräber teils-teils
aber alle slawisch,
Oder-Neiße-Linie
für Sarginhalte ohne Belang
die Kinder denken an sie
die Gatten auch noch eine Weile
teils-teils
bis sie weitermüssen
Sela, Psalmenende.

Heute noch in einer Großstadtnacht
Caféterasse
Sommersterne,
vom Nebentisch
Hotelqualitäten in Frankfurt
Vergleiche,
die Damen unbefriedigt
wenn ihre Sehnsucht Gewicht hätte
wöge jede drei Zentner.

Aber ein Fluidum! Heiße Nacht
à la Reiseprospekt und
die Ladies treten aus ihren Bildern:
unwahrscheinliche Beauties
langbeinig, hoher Wasserfall
über ihre Hingabe kann man sich gar nicht
erlauben
nachzudenken.

Ehepaare fallen demgegenüber ab,
kommen nicht an, Bälle gehn ins Netz,
er raucht, sie dreht ihre Ringe,
überhaupt nachdenkenswert
Verhältnis von Ehe und Mannesschaffen
Lähmung oder Hochtrieb.

Fragen, Fragen! Erinnerungen in einer
Sommernacht
hingeblinzelt, hingestrichen,
in meinem Elternhaus hingen keine
Gainsboroughs
nun alles abgesunken
teils-teils das Ganze
Sela, Psalmenende.

Gottfried Benn

Комментариев: 0

Георги Марков, "Праздник свободы и праздник милиции". Очерк

Я не верю, что в в мире есть много стран, где политический режим приказывает подчинённым ему гражданам в один определённый день чествовать свободу, а на следующий день— службу Госбезопасности, милицию или полицию. Мне кажется, что тесным соседством этих двух официальных предзников Болгарии— 9-м Сентября, Днём свободы и 10-м Сентября, Днём милиции и государственной безопасности— некто невольно и в высшнй степени иронически выразил самую суть нашей 34-летней эры социализма. Лишь талант великого сатирика посмел бы хронологически сочленить абсолютно несовместимые понятия. День свободы сменяет День отрицания её, день института, коему в лучшем случае годится эпитет «угнетающий». Каждый болгарин не может не вспомнить идеологическую наивность (и профессиональную недокучливость) бывшей полиции. День святого Архангела Михаила был профессиональным праздником и мясников, и полицейских. Но если былое совпадение дат поражало нас откровенной мыслью о сходстве ремёсел скотоубийцы и блюстителя порядка, то нынешнее соседство праздников Свободы и Госбезопасности ошеломляюще абсурдно и выглядит сверхиздевательской насмешкой над нами. Спроси я теперь у одного своего бывшего знакомого, полковника Государственной безопасности и действительного члена Союза писателей, отчего День свободы дружен с Днём госбезопасности, тот пожалуй ответил бы мне так: «Какая свобода возможна без государственной безопасности? Кто ещё стоит на страже свободы?» И выслушай я его сентенцию с молчаливым сомнением, он развил бы её следующим образом: «Не будь свободы в нашем Отечестве, не было б нужды в Государственной безопасности. Чем больше свободы, тем сильнее должна быть наша ДС (Державна сигурност=Служба государственной безопасности,— прим. перев.) Вот почему в тех странах, где нет свободы, нет нужды в Службе, которая печётся о Свободе. Видишь ли, само наличие ДС— это свидетельство заботы о Свободе, и только. Свободу надо держать в разумных пределах, не то её растащат, раздуют так и сяк— и каждый примется злоупотреблять ею». А услышь этот разговор мой старый друг Киро, он бы увлёк меня в сторону— и полушёпотом молвил бы мне: «Неужто ты настолько глуп и прост?! Девятое и Десятое сентября— не два праздника, а один-двуединый, который зовётся Днём свободы милиции!» И вот я вспоминаю поистине пугающую тираду моего соседа по койке в больнице, Борку, которому жить оставалось считанные дни. —Доктор,— обратился он к заведующему отделением,— почему мы не празднуем День здоровья? —Потому, что пациентам в больнице довольно некстати отмечать этот праздник!— вежливо ответил ему врач. —Неужто, доктор?— повысил тон Борка.— РАЗВЕ МЫ НЕ ПРАЗДНУЕМ ТО, ЧЕГО У НАС НЕТ? Мы с врачом косо взглянули на него. Но Борке, он знал это, терять было терять— и он лихорадочно выпалил на одном дыхании: «Разве мы не празднуем Новый год, хотя он ничего нового нам не принесёт? Не празднуем День труда именно потому, что ненавидим свою работу? Не празднуем День печати, оттого, что никакой печати нет? Не празднуем День конституции именно потому, что никакой конституции у нас нет? Почему же мы, умирающие, не отмечаем День здоровья? Почему бы сумасшедщим не праздновать День ума?» Мы с врачом притворились тогда, что не расслышали. Борка умер, все эти года мне постоянно слышался его резкий, почти писклявый возглас: «РАЗВЕ МЫ НЕ ПРАЗДНУЕМ ТО, ЧЕГО У НАС НЕТ?»
Много раз за эти годы я категорически убеждался в том, что мы не только праздновали небывалое у нас, т.е. бессодержательные наши праздники выглядели только названиями, но и масса понятий, масса слов обозначали у нас нечто обратное. Сколько раз я поражался полной несовместимостью официально употребляемых слов и их сутью. Иногда мне казалось, что я тону в непроходимом болоте между настоящим и официально принятым смыслом этих слов, и я уже не понимал, что значат эти сказанные и написанные слова.
И снова на помощь мне приходит старый друг Киро. Я вам процитирую один из его советов, дословно записанный мною:
«Мотай на ус, братец, учись переводить. Не с английского, не с русского, не с немецкого, а с болгарского на болгарский. Это два совершенно разных языка— прежний и нынешний, назовём их НАШИМ и ИХНИМ. Ещё кто-то скажет, дескать, невелика разница: оба они по сути один болгарский язык. Вот уж нет! Это два совершенно отличных языка, это всё равно, что читать слева направо, или наоборот. Ведь смыслы, а не звучание, одних и тех же слов абсолютно различны. Они несовместимы! Например, если приду я к тебе и скажу „давай мы тебе ПОМОЖЕМ в чём-то“, это значит, что я предлагаю тебе свою помощь, что ты можешь рассчитывать на меня. Но когда директор предприятия говорит „давайте ПОМОЖЕМ исправиться товарищу“, это значит „давай утопим его с головой, навалимся на несчастного сообща, чтобы поскорее покончить с ним!“. Или например, вызвал тебя начальник на ковёр— и говорит тебе „мы же друзья, верно?“. Это значит, что он тебя ненавидит всеми фибрами души своей. И так всё. Каждое их слово это в сущности антоним нашего, звучащего так же. Когда они говорят „свобода“, это значит рабство, а когда они поминают „рабство“. Когда некое политическое движение они называют „реакцией“, значит, оно в сущности прогрессивное. А „прогрессивным“ они называют именно реакционное движение. Когда они говорят „ревизионизм“, это значит антидогматизм. Когда они кого-то зовут „любимейшим вождём народа“, это значит, что он— самый ненавистный в стране. Независимостью они называют абсолютную зависимость. Поминая „патриотизм“, они призывают нас к верности чужому государству. Когда они говорят „счастьем“, это означает большое несчастье. Когда они обещают рост народного благосостояния, нам следует ждать великого обнищания. Когда они зарекаются ЭКОНОМИТЬ народные деньги или валюту, это значит, что они готовятся пустить по ветру вдвое больше прежнего. Когда они говорят, что искусство и литература должны отразить действительность, это значит, что им нельзя и касаться действительности. Если они устраивают выборы, это значит, что на самом деле никакого выбора нет… Теперь ты меня понял, да? В нашей стране у нас два языка— язык и антиязык. И если ты не наловчишься переводить, беда тебе, простаку!»
После объяснение Киро ясно, что если прежде мясники и полицейские отмечали свой день одновременно, то это было чистой случайностью. Но в соседстве Дней Свободы и Государственной безопасности вовсе нет ничего случайного. Ведь согласно толкового словаря Киро это Дни Угнетения и Человеческой опасности.
Но чтобы не быть голословным, играя громкими и вескими словами вроде «свобода» и «угнетение», я бы отмотал время на 34 годовщины Девятого сентября назад и сравнил жизнь болгар прежних с житьём нынешних. Тогда станет ясно, что День свободы воистину вызволил болгар: он освободил их от самой свободы. А единственный критерий свободы, чтимый современной историей— это объём прав(или свобод), которыми осчастливлен отдельный простой человек. Свободные общества и свободные страны вольны настолько, насколько они наделяют личными свободами каждого их своих простых граждан. В нормальном человеческом языке нет других критериев свободной страны. Ни один здравый ум не в состоянии счесть колонию узников под властью начальника тюрьмы, огороженную от мира высокими стенами, натасканными псами и стреляющей без предупреждения охраной СВОБОДНЫМ ОБЩЕСТВОМ. Более того, я нарочно это подчеркну, пусть даже узники спят на пуховиках, едят ананасы и жуют рябчиков на серебре, пьют шампанское из хрусталя и тешатся изысканными, дорогими развлечениями— это нисколько не лишает их статуса заключённых. Они несвободны и не могут быть свободными просто потому, что им нельзя покинуть охраняемый периметр тюрьмы.
Эта элементарная истина выглядит странно перенебрегаемой теми, которые говорят, что болгары за сорок лет стали на 720 процентов счастливее, поскольку получили асфальтированные шоссе, а тракторный парк страны увеличился на 490 процентов или что-то в этом роде. Дороги с твёрдым покрытием и тракторы бесспорно важны для жизни современного человека, но сами по себе они вряд ли как-то относятся к свободе, предоставленной каждому в отдельности болгарину. А ещё меньше— к личному его счастью.
До коммунистической власти в Болгарии большинство дорог были неукатаны и непокрыты (как и во многих других странах в то время). Но по тем пыльным трактам ходилось куда свободнее, и вели они человека много дальше нынешних. Право на заграничный паспорт было обыденной гражданской свободой и ни для кого не представляло проблемы, более того, не существовало страшной машины нынешнего пастпортного отдела при Дирекции народной милиции. Я почти уверен, если спросить нынешних болгарских граждан, что они предпочитают: пыльные дороги и заграничные паспорта или асфальтовые шоссе с пропиской— они бы категорически выбрали пыль. Разумеется, асфальтовые покрытия— не заслуга коммунистического режима, они— признак цивилизованности и условие экономического развития страны, и вполне возможно, что при демократической власти наши дороги могли оказаться бы пошире и поудобнее этих.
Но говоря о праве граждан на свободное передвижение, не следует ограничваться лишь заграничными поездками. До Девятого сентября, а точнее, до войны в Болгарии не было системы ПОЖИЗНЕННОГО закрепощения граждан по месту работы и проживания. Вопрос перемены мест работы и жительства зависел от личного желания и материальной возможности. Таким образом День свободы освободил болгарских граждан от традиционной болгарской свободы. Надо признать, что у нас с пропиской ещё столь туго, как в Советском Союзе, т. е. пока софиянцу для поездки в Перник или же старозагорчанину в Пловдив не требуется милицейского позволения. ( Здесь автор явно преувеличивает. В 1968-м году, когда впервые вышел в эфир Би-би-си этот очерк, граждане СССР не ограничивались в передвижении внутри страны, — прим. перев.) Но в процессе плановой социалистической интеграции, возможно и нас постигнут ограничения в праве передвижения внутри страны.
Обратившись к практике фундаментальнейшего права человека, к свободе слова, мы не можем не испытать потрясения от огромной разницы между «чёрным» (каким его ругают) прошлым и светлым (так его величают) настоящим. Вопреки известным ограничениям в разные периоды прошлого, в стране существовало основополагающее человеческое право— свобода слова, и даже коммунисты в значительной степени пользовались ею. Те, кто в этом сомневаются, пусть посетят Народную библиотеку имени Ивана Вазова и просто полистают подшивки газет, пусть даже военных лет. Любая коммунистическая и левая литература (даже откровенно подрывная) поччти беспрепятственно издавалась и распространялась. Невозможно себе представить, что если вдруг современный болгарский литератор напишет роман, содержащий острую идейную и нравственную критику нашего общества, тот будет опубликован в Болгарии. А вот роман «Сноха» Георги Караславова, коммуниста Караславова, тогда был не только опубликован, но и официально награждён… «мракобесным монархо-фашистским режимом». По крайней мере мне старорежимный цензор кажется наивным добряком на фоне чудовищно тотальной нынешней цензуры. Но, оставив литературу и прессу, давайте-ка обратимся к чему-то гораздо более важному. Если бывшие диктаторские или полудиктаторские режимы запрещали гражданам публично высказывать их мысли, то граждане нынешних коммунистических стран озабочены тем, как скрыть то, что они мыслят. Недавно, имея в виду положение в Чехословакии, известный американский писатель Артур Кларк заявил, что именно вследствии сильного коллективного инстинкта скрывать свои мысли возникла опасность полного обессмысливания национальных языков. Вы схватываете, насколько уместна в наших условиях изложенная мне Киро теория языка и антиязыка. Теперь ни один болгарин не в силах мысленно набраться дерзости и высказать руководоству свои мысли о нём. И даже отважно осмелившись на гражданский поступок, он бы скоро утих в жуткой тишине общей массы. Впрочем, и официально поощряемая критика-самокритика сводится к извращённым комплиментам режиму, отчего она остаётся далёкой от истины.
Другое право, которым болгары традиционно пользовались в прошлом, даже при полудиктаторском режиме, а именно— право собраний, ныне принадлежит царству давно усопших прихотей. Мне не нужно вникать в общеизвестные подробности. Но тем молодым болгарским гражданам, которые сомневаются в отсутствии этого права, я бы предложил попытаться собрать архибезобидный кружок или общество. Скажем, «Общество друзей певчих птиц». Тогда власть— и это в лучшем случае— ответила б активистам, что оно никому не нужно, дескать, Союз охотников и рыболовов давно и успешно занят тем же, и много бо`льшим делами. Но скорее всего власть вяло отмахнётся: «О каких певчих птицах речь?» А кто бы дерзнул заикнуться власти о свободных профессиональных, религиозных, идейно-политических организациях? Правда, болгарским гражданам в добровольно-принудительном порядке предлагается членство в Отечественном фронте и в других казённых организациях.
Тут мы естественно обращаемся к праву свободных выборов. Из всех уже упомянутых нами свобод эта— наиабсурднейшая в современной Болгарии. Это типичный пример, когда весь смысл глагола ИЗБИРАТЬ— а именно ПРЕДПОЧТЕНИЕ ОДНОГО из НЕСКОЛЬКИХ— ликвидирован, и ныне болгарским гражданам предоставлена шизофреническая возможность ИЗБИРАТЬ ОДНОГО из ОДНОГО. Вопреки разгону политических партий после переворота 19 мая 1934 года, в Народном собрании всё ещё подавало голос огромное число народный избранников— противников тогдашнего правительства, и поэтому глагол ИЗБИРАТЬ ещё не был лишёт своего истинного смысла.
Нам нечего сказать о праве неприкосновенности жилища, о справедливом суде, о равенстве граждан перед законами, о свободе вероисповедания и так далее...
Все эти права человека, будучи упомянуты в программе Отечественного фронта, свободы, во имя которых он 9-го сентября 1944 года взал власть, вскоре видно были похорогены иным праздником, 10-м Сентября— Днём народной милиции и Государственной безопасности!
И вот я вспомнил тот ещё, кумачовый, «искренне революционный» лозунг, вывешенный 10 сентября над одним болгарским вокзалом:
«Да здравствует 10 Сентября, день Народной милиции— единственной опоры Народной власти!»

перевод с болгарского Айдына Тарика

Комментариев: 0

...

Альфред Вольфенштайн, «Сигарета»

А ветер курит сигарету
у пепельницы на краю,
дымит без рук, и горла нету,
пронзает комнату мою.

Рука, постелью белой грета,
бездымно-счастливо балует:
курима ветром сигарета;
свободный рот жену целует.

перевод с немецкого Айдына Тарика


Zigarette

Der Wind raucht eine Zigarette,
Sie liegt am Aschenschalenrand
Und dampft, als ob sie Atem hätte,
Durchs Zimmer, ohne Mund und Hand.

Die Hand, sie fand im weißen Bette
Statt grauen Rauchs ein Glück in Blau:
Es raucht der Wind die Zigarette,
Der freie Mund küßt eine Frau.

Alfred Wolfenstein
Комментариев: 1

...

Ингеборг Бахман, «Прощание с Англией»

Едва ступила я по грунту твоему, по молчаливой
земле твоей, едва коснулась камня,
как небо это вознесло меня,
и в облаках, во мгле вдали воздвигло так,
что я оставила тебя,
сорвавшись с якорей.

Глаза ты мне закрыла
дыханием моря, дубовым листом;
питаясь моими слезами,
ты травы свои насыщала.
из грёз моих вызволяясь,
выкатывалисья солца,
но всё продолжалось так же,
када наступал день твой.
Несказанным всё осталось.

Вдоль улиц порхали большие серые птицы,
облетая меня.
Разве была я здесь?

Я не хотела видимою быть.

Мои глаза открыты.
Вздох моря и дубовый лист?
Под змейвом морским я узрела
державу твою,
край души моей, лёгший на дно.

Я никогда не ступала по грунту её.

перевод с немецкого Айдына Тарика


Abschied von England

Ich habe deinen Boden kaum betreten,
schweigsames Land, kaum einen Stein berührt,
ich war von deinem Himmel so hoch gehoben,
so in Wolken, Dunst und in noch Ferneres gestellt,
daß ich dich schon verließ,
als ich vor Anker ging.

Du hast meine Augen geschlossen
mit Meerhauch und Eichenblatt,
von meinen Tränen begossen,
hieltst du die Gräser satt;
aus meinen Träumen gelöst,
wagten sich Sonnen heran,
doch alles war wieder fort,
wenn dein Tag begann.
Alles blieb ungesagt.

Durch die Straßen flatterten die großen grauen Vögel
und wiesen mich aus.
War ich je hier?

Ich wollte nicht gesehen werden.

Meine Augen sind offen.
Meerhauch und Eichenblatt?
Unter den Schlangen des Meers
seh ich, an deiner Statt,
das Land meiner Seele erliegen.

Ich habe seinen Boden nie betreten.

Ingeborg Bachmann
Комментариев: 0
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 ...