"Воровство" Г. Марков, продолжение

                                                                  * * *
Инспирированная режимом современная болгарская литература продолжает твердить, что она «реалистически» отражает современную жизнь в Болгарии. Но пока мы видим, что она пренебрегает основными проблемами жизни, или довольно скупо и брезгливо освещает их. Создаётся впечатление, что авторы произведений о современности очень далеки от действительности, что они уединились на каком-то счастливом островке и умышленно не желают видеть острые и глубокие конфликты, которые будоражат умы и сердца народа, на чьём языке пишут авторы. Думаю, что если настоящая художественная литература изо всех сил вникает во современную ей действительность, то нынешняя болгарская занята как раз противоположным — она избегает насущного.
Мне нисколько не ясно, как можно говорить о верности жизни, когда представление о ней сводится едва ли не к попурри по мотивам слащавых оперетт. Эта неясность особенно терзает меня, когда я думаю о невероятном расцвете воровства, одного из самых характерных явлений в нынешней Болгарии. Его расцвет не только разбивает в пух и прах блудливый пропагандистский вымысел о высоконравственной коммунистической морали, общепринятого «кодекса коммуниста», но и серьёзнейшим образом заставляет задуматься о нравственном развитии болгар. Почему народ, славившийся своей врождённой честностью, теперь оказался в трагическом плену бесчестия?
Пусть судебные власти и милиция опубликут точную статистику воровства в стране— и небо нам покажется с овчинку. И это только малость по сравнению с огромным количеством нераскрытых, нераскрываемых и законно прикрытых краж. Расхитительство идёт под руку со строительством социализма или коммунизма во всей Восточной Европе. То, что обременяет наше государство, ещё заметнее в масштабах СССР и других восточноевропейских стран. Нельзя не сделать вывода, что коммунизм научил (или вынудил) целые народы с различной культурой, религией, с разными национальными трагедиями, с различными национальными характерами, одному — КРАСТЬ. Можно сказать, что РАСХИЩЕНИЕ это интегрирующая, интернациональная стихия жизни народных демократий.
Но мне следует уточнить, что я говорю не обо всех видах краж, а о самой типичной и самой популярной, о РАСХИЩЕНИИ ГОСУДАРСТВЕННОЙ СОБСТВЕННОСТИ.
Все богатства в Болгарии и во всех ей подобных странах принадлежат государству. Так что долгое время, до возникновения прослойки нуворишей, человек мог красть только у него, у государства. И законодательство отражало именно это. За кражу личного имущества полагалось три года тюрьмы (в первый раз— условно). Но за кражу государственного имущества, пусть на 50 левов, 5-10 или 20 лет судьи давали как прикурить. Да и что можно было украсть у ближнего своего, скажем, в 1950-е годы, когда все мы были бедны? Впоследствии одни богатели быстрее других, и теперь можно сказать, что большинство населения осталось бедным, а меньшинство смогло разбогатеть за счёт воровства.
Но, я снова подчёркиваю, мой рассказ исключительно о присвоении государственного имущества, так как оно объёмнее и значительнее классического присвоения чужих вещей. То, что граждане крадут у своего государства, утверждающего, будто оно (в отличие от капиталистических государств) принадлежит им, знаменательно не только в нравственном, но и в чисто политическом, в чисто философском отношении. Ведь речь не о традиционных ворах, а о появлении исторически совершенно нового вида расхитителей. Подавляющее большинство этих людей при других внешних обстоятельствах никогда бы не посягнуло на чужое имущество. Их психология далека от морального кодекса взломщиков, грабителей, фальшивомонетчиков, карманников и прочих. Прежде всего они, которых для удобства назовём социалистическими ворами— профессионалы, часто отличающиеся безупречной нравственностью и высокими жизненными принципами. Более того, если покопаться в биографиях многих осуждённых за воровство госурадственного имущества, окажется, что они— общественно активных граждане со значительными трудовыми достижениями в прошлом, хорошие организаторы, умные и находчивые умельцы. Едва ли встретите среди них лентяев, тупых функционеров или бездумных исполнителей. Запомните эту особенность. СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЕ ВОРЫ— ТРУЖЕНИКИ, их руками, их сметкой прирастает общественное достояние. Один из моих знакомых из криминального отдела милиции с грустной иронией говорил, что расхитители— самые умные и инициативные наши люди, и что их кражи— меньшая потеря для общества, чем их заключение. «Я бы не сажал их,— говорил этот товарищ — а возвращал их с наградами на рабочие места!»
В принципе, все эти люди работали с материальными ценностями. По профессии они были заготовителями, товароведами, учётчиками, управляющими ресторанами, продавцами, кассирами, счетоводами… т. е., людьми, имевшими дело с деньгами. Каждый болгарский гражданин может припомнить, как некоторое время назад в местных ресторан или в пивную, или в магазин, или на автозаправочную станцию пришёл новичок. И с той поры заведение заработало лучше и гораздо организованнее. На полках появились новые товары или же исчезли очереди. Просто новый управляющий знал своё дело. И он подружился со всеми, такой добрый и услужливый. И люди радовались его присутствию, и тому, что он скрашивал им жизнь, пока через год-два в квартале неожиданно не появились незнакомцы в знакомой форме сотрудников хозяйственной милиции, которые тихонько собирали сведения о сомнительном инициативном человеке. И немного позже разнеслась новость, что власть предьявила ему счёт на насколько тысяч левов и конечно посадила за решётку. На его месте возникла скучная мина некоего служащего, который за неделю-другую похерил все инициативы своего преднественника, поскольку оказался ленивым, трусливым и глупым человечком, но всё-таки нашим, честным товарищем. 
«Вор— говорил мой знакомый из милиции— старается и для себя, и для государства. Ленивый дурак, который приходит на его место, неспособен на это— и с таким честным неумехой мы фактически теряем гораздо больше, чем и с самым шустрым расхитителем».
Техника хищения государственного имущества почти всегда связана с отчётностью. В ресторанах например незаконный заработок связан с завышением цены продутков питания, из которых готовятся блюда— разница кладётся в карман. Или же готовится больше порций (положенного веса). Завышение сортности товара— также один из популярных методов незаконного обогащения. Например наши осуждённые судом мясники заработали себе много денег, продавая убоину второго сорта как первосортную. Значительные барыши присутствуют и там, где с помощью воды можно с ущербом качеству увеличить количество товара— в торговле всевозможными напитками. Продажа своего товара в заведениях с высокой наценкой— может быть популярнейший трюк во всех барах и ресторанах страны. Другой трюк, постоянно осуществляемый при списывании машин, сооружений и особенно автомобилей, состоит в браковке ещё годных деталей и последующей их бросовой продаже друзьям или подставным лицам, которые затем перепродают их по настоящей цене. Сотрудники предприятий, где в произвостве присутствуют дорогие и редкие металлы, сплавы и прочие материалы, всегда отчитываются в завышенных расходах, а разницу, это понятно, выхрсят за проходную и продают. Я слышал фантастические истории об изобретательности крупных и мелких расхитителей. В газетах публикуются заметки о выдаче зарплат «мёртвым душам» или о списаниях якобы пропавшего или исчезнувшего имущества.

Комментариев: 0

Георги Марков, «Заочные репортажи из Болгарии». Глава «Воровство», начало

Меня окликает приятель, журналист, с которым я только что обедал:
— Если ты не занят, айда со мной в суд, надо написать об одном деле. 
— Интересное дело?
— Ещё бы! Одна украла, типичная история… продавала в государственном магазине, а выручку себе...
— Сколько она осилила?
— Признала 12 тысяч, но кто знает, сколько… Может быть, больше, может быть, меньше… Разве ты не знаешь, как хозяйственная милиция раскрывает такие дела… Выбирают некую предполагаемую сумму и держат человека в чёрном теле, пока он не признает примерно ту же… следствие — мама плачет… Но она оказалась упорной. Вертелась около года!
— Молодая?— спрашиваю из чистого любопытства.
— Пожалуй, ей 28-30… Интеллигентная девушка… просто удивительно умна… Кради себе, но зачем так глупо попадаться?!— мой приятель явно симпатизизует ей.
— Как она попалась?
— Как почти всегла их ловят! По тратам! Если ты она не начала разбрасываться деньгами, её бы не раскрыли. Она настолько просто и тонко устроила дело, что никаких доказательств, кроме этого, и она призналась наконец. Спорим, что многие государственные торговцы делают то же. Разве когда льёшь мёд, пальцы не оближешь...?!
— Она замужем?
— Разведена!
— Ну хоть красива?
— Довольно симпатична!
Я решаюсь пойти с ним, чтобы увидеть конец процесса, начавшегося утром. Мой приятель— специалист по судебным вопросам и двже ведёт нерегулярную рубрику в газете. Долгие годы судебные и уголовные истории не имели доступа в печать. Считалось, что они представляют нетипичную отрицательную сторону социалистической жизни, и поэтому не подлежат огласке. Но впоследствии оказалось, что отрицательные явления становятся настолько типичными, что их освещение в печати стало неотвратимым. Более того, согласно новым установкам, печать может исполнять своеобразную роль назидательного ментора, предающего гласности отдельные, довольно характерные преступления.
— Ты напишешь о ней?— попутно я спрашиваю приятеля.
— Откуда я знаю?! С одной стороны, её дело довольно типично. Я думаю, что масса народа занята тем же, но втихую. С другой стороны, я спрашиваю себя, зачем писать о ней, такой мелкой рыбёшке, за которую явно некому заступиться? Знаешь, когда я натыкаюсь на что-то покрупнее, моментально откуда-то звонят, и вот… «товарищ оступился, но он наш товарищ»… А что касается этой девушки… скажу тебе… она— жертва. Типичная жертва. И самой себя, и общества!
Мы входим в сумрачный холл Судебной палаты. Затем поднимаемся на четвёртый этаж. Вот девятый зал. Внутри всего несколько душ, явно зеваки, которым нечем заняться. Пока мы садимся, прибывают ещё несколько, вероятно, знакомые или друзья подсудимой, поскольку лица их озабочены. Они тихо обмениваются несколькими словами. может быть, пытаются угадать, насколько тяжёл будет приговор.
— Как думаешь, сколько ей присудят?— спрашиваю приятеля.
— Без отягчающих обстоятельств ей полагается до пяти лет, значит, она отсидит не больше двух. А со связями и с помилованием может выйти и раньше!
Дверь слева, у скамьи подсудимых, отворяется— появляется милиционер. За ним показывается женщина в белой блузе и в тёмной юбке. Меня словно бьёт током, и кажется волоса встают дыбом. Я не могу поверить своим глазам. Как хорошо знакомо мне это лицо с его острой, такой неуступчивой красотой, с гордостью, заключённой во властных губах, с нежной строгостью щёк, с непримиримостью этих больших зелёных глаз, в этом изящном изгибе бровей. Это Ирина, которую я не видел семь или восемь лет. Та же яркая помада, та же болезненная белизна кожи, прежняя осанка с легко откинутой назад головой.
— Ты знаешь её?— земетив перемену во мне, спрашивает приятель.
— Да — отвечаю я. — Но здесь верно какое-то недоразумение!
— Недоразумение внутри тебя!— замечает он.
Он прав. Я недоумеваю оттого, что не могу принять, что моя знакомая Ирина и Ирина, занимающаят скамью подсудимых— один и тот же человек. Мне хочется сказать своему приятелю, что она— одна из самых совестливых, самых принципиальных и достойных уважения моих знакомых. Я знаком с нею с общинской больницы, где мы лежали в соседних палатах. У неё был запущенный туберкулёз, и она чудом спаслась. Я помню долгие часы её тяжких вздохов и надрывного кашля за стеной. Она отчаянно хватала воздух, чтобы крикнуть:
— Доктор, я не хочу умирать!
Затем наступило медленное, неуверенное восстановление. Ей было 20 лет, она училась на ветеринара, много читала и любила Баха. Она была очень красивой. До такой степени, что красота её вызывала смущение молодых людей вокруг. А если у неё было пало поклонников, то от их страха, который она вызывала своим недвусмысленным поведением и острыми, очень интеллигентными вопросами. Она органически не терпела притворства, лицемерия, ухажорства и глупых мужских комплиментов. Она отличалась открытым и непримиримым идеализмом.
Поняв, что перепрыгнула пропасть, она мне сказала:
— Я возвращаюсь с того света с одним обещанием: буду жить честно!
Понятие честности стало её почти маниакальным комплексом. Она преждевременно покинула больницу, ведь нечестно занимать койко-место, в котором нуждаются другие. Она оставила ветеринарный факультет, поскольку нечестно изучать нелюбимую науку. Она бросила своего друга, поскольку не намеревалась жить с ним, а тратить его время нечестно. Она отвергла массу соблазнительных брачных предложений, поскольку те были нечестны. Она отказалась от блата и связей, с которыми могла бы найти себе лучшее жильё и работу. И редкие наши совместные ужины происходили с условиями, что мы пойдём в дешёвое заведение и что она оплатит половину счёта.
— Может быть, я смешно выгляжу, —говорила она — но так мне спокойнее и приятнее.
Затем она нашла себе место продавца в книжном магазине и была очень счастлива возможностью читать все свежеотпечатанные дефицитные издания. Но когда я однажды попросил её приберечь мне некоторые, моментально раскупаемые книги, она улыбнулась и покачала головой:
— Ты знаешь мои приципы!
— Но все так поступают— возразил я.
— Все могут, а я не могу!— отрезала она.
Я знаю немногих людей с таким ясно сформулированным желанием честно и достойно служить, другим, нашему обществу. Но на работе её не любили за непримиримость. Она не шла на компромиссы, резко и категорично высказывала личное мнение своим начальникам, которые правда были бандой негодяев, но с важными связами, и в конце концов действительность оказалась сильнее её. Она вынуждена была оставить магазин и, чтобы прокормиться, стала официанткой, что согласно представлениям нашей суетной софийской интеллигенции равнозначно падению. Так я потерял её из виду.
Пока я всё это вспоминаю, входят судьи, мы встаём, снова садимся— и слушание начинается. С утра были расспросы, теперь— декларации, и поскольку суд ускорен, приговор зачитают примерно через час-два.
Преступление Ирины состоит в том, что ведя учётность бара одной гостиницы, на протяжении нескольких лет она покупала в магазинах напитки, которые продавала во своём баре с соответствующей наценкой, которую клала в свой карман.
— Говорю тебе, что почти все на этой работе поступают так!— подчёркивает мой приятель. — Всё просто. Покупаешь коньяк по государственной цене и продаёшь его через свою кассу. Двести процентов прибыли! Кто поймёт, что коньяк из магазина? Правда, скупаться надо осторожно, иначе донесут, но что тебе сто`ит обойти пять магазинов ради десяти бутылок?..
Я вполуха слушаю объяснение техники кражи, поскольку всё моё внимание сосредоточено на Ирине и на одном-единственном вопросе:
«Зачем она сделала это?»
Узнав, что папа принял ислам или Брежнев поклонился могиле Гитлера, я бы меньше изумился.
Пока рассматривается дело и поочерёдно выступают судья, прокурор и защита, она стоит безмолвная, пристально смотрит в окна и выглядит посторонней в этом зале. Он слегка улыбается, словно припоминая нечто очень далёкое, а может быть и приятное. Мне кажется, что она окончательно смирилась с судьбой, что настал конец её непрестанным вопросам и неуступчивым её принципам. Но больше всего меня поражает то, что в выражении её лица нисколько нет сожаления. Передо мной женщина, сидящая на скамье подсудимых и равнодушно ждущая, когда её отправят в тюрьму на три, пять или десять лет.
— Она не сожалееи— тихо замечаю я.
— О чём ей сожалеть?— отвечает мой приятель. — По-моему, она вполне сознательно избрала этот путь, и может быть вполне сознательно оказалась на этом месте!
— Что ты имеешь в виду?— спрашиваю я.
— Я хочу сказать, что это не обычный проступок… жажда денег… лёгкая нажива… Чем дольше я её наблюдаю, тем сильнее мне кажется, что за всем этим стоит главная, основная причина, ради которой она могла бы и кого-нибудь убить… И похоже, что повод её такой властный, что ей это всё до лампочки… Видишь, она смотрит на судей, как на мух...!— мой весьма темпераментный приятель разволновался.
Напрасно я надеюсь, что она заметит меня. Только раз или два она оборачивается к залу, но её взгляд нигдене останавливается. Или мне махнуть ей рукой?
Процедура продолжается. Прокурор, молодой гнусавый толстяк с густыми бровями, не смущается отсутствием публики и словно любуется собственной речью. Он амбициозно собрал все газетные клише:«клещи, сосущие кровь трудового народа», «пережитки буржуазно-капиталистического строя», «воровство не только материальных, но и духовных ценностей социалистического общества», «легкомысленная безответственность» и так далее. Он указывает на мою Ирину и патетически спрашивает себя:
— Какое воспитание может дать детям эта мать, если она вообще когда-нибудь станет матерью?
Это больное место Ирины. После тяжёлой болезни у неё никогда не будет детей. Я вглядываюсь в неё в ожидании сильной реакции.
Ничего. Она всё так же невозмутимо смотрит в окно, словно прокурор говорит о ком-то ином.
— Кто её адвокат?— спрашиваю я своего приятеля.
— Служебный, — отвечает он. — Она отказалась взять адвоката.
— По-моему, это скорее похоже на самоубийство,— говорю я.
Защита проходит формально. Адвокат, молодой юноша, явно дипломировавшийся несколько лет назад, проявляет удивительный такт не употребляя пустых фраз. Он говорит, что его подзащитная в общем рассказала ему о себе немногое, но из данных, которыми располагает суд, можно лишь догадываться о мотивах этого преступления. И вот он говорит, что позодревает «глубоко личные, или, как это чувствуется— трагические мотивы“. Но он погалает, что они вовсе лишены общественно-политической подоплёки. Адвокат добавляет, что в своей прежней жизни Ирина была известна, как ислючительно честный и принципиальный гражданин, что она выстрадала свою принципиальную позицию. При этом прокурор пробурчал: „В нашей стране никто не страрадет за честность“.
Защитник резюмирует, что подсудимая действовала в силу чисто внутреннего импульса, единичной реакции, не характерной для неё.
— Он пытается получить условный срок, но я не думаю, что это возможно,— комментирует мой приятель.
Ведущий дело судья выглядит немного растерянным. По-моему, он похож на не особенно опытного юриста, которые быстро возвысился по неюридическим причинам. Но нехватка опыта придаёт ему больше человечности. Может быть, пронятый красотой Ирины, он внимательно вникает в дело. Несколько раз я замечаю, что он всматривается в неё, чьё равнодушие ещё больше его смущает.
Наконец, он предлагает её высказаться.
Теперь я впервые слышу её голос:
— Нет, спасибо — говорит она. И снова смотрит в окно.
Суд уходит на совещание. Присутствующие в зале шепчутся.
— Остались одни формальности— говорит мой приятель. — Всё решено зараннее. Мне кажется, что она получит 4 года.
И он оказалося совершенно прав. Приговор— четыре года.
Пока председатель суда медленно речёт именем народа, Ирина стои справа, вперив в него глаза. Мне кажется, что ещё секунда— и она что-то выкрикнет. Но буря, которая собирается на её лице, внезапно разбивается о какую-то неодолимую стену и, пока судья зачитывает параграфы о конфискации имущества, Ирина снова отворачивается к окну.
— Если хочешь её видеть, я могу сразу это устроить!— шепчет мне на ухо приятель.
Я киваю ему.
Заседание закончилосб, суд уходит, а милиционер выводит Ирину ерез ту же дверь. Я медленно покидаю зал, и всё здесь мне кажется дурным сном.
— Готово!— мой приятель быстро возвращается.— Только извини, нам надо вдвоём… Я сказал, что мы пишем для газеты…
И пока он ведёт меня по коридору к помещению для встреч с подсудимыми, я чувствую, как всё во мне сжимается в предчувствии болезненной встречи.

                                                                   * * *
Приближаясь к комнате свиданий, я чувствую, что стал свидетелем житейской нелепости, которую не желает осмыслить мой разум. Выходит, что Ирина вырвалась из удушающих обьятий туберкулёза лишь ради четырёх лет тюрьмы, что стремление к чистой и честной жизни усадило её на скамью подсудимых как воровку… Мне казалось, что вышла какая-то фатальная ошибка, ведь я не мог представить себе эту девушку в качестве преступницы такого рода, и я не мог смириться с тем, что в силу приговора ей в самом деле предстоят четыре года за решёткой. Я трепетал, думая, что она уже провела около года предварительного следствия в тесной камере, на отвратительных харчах, с внезапными вызовами на допросы, с суровым обращением следователей: «Гражданка Иванова!»
— Она выглядит очень неприступной женщиной!— говорит мой приятель, который вероятно ждёт, что я ему расскажу о подсудимой.
Я вхожу в комнату с известным смущением. Всё же довольно нахально свободно входить к человеку, лишенному всякой свободы. Это невольно роднит меня с прокурором и судьёй.
Ирина не одна. Кроме читающего в углу газету милиционера, перед ней стоят адвокат и незнакомый мужчина, чьи брюки из офицерского габардина выдают ведомственного гражданина. Позже я узнал, что это был её следователь. Я успеваю услышать последние его слова:
— Подумай— упорно глядя не неё, говорит он. — В конце концов это тебе во благо!
— Спасибо — она снесла его взгляд с той же твёрдостью, и я почувствовал, что никакой следователь не может её устрашить.
Адвокат и следователь тронулись. Но последний внезапно остановился перео мной:
— Если вы её друг,— бросил он — скажите ей, что твердолобие ни к чему не приведёт!
Я не успел ответить, как её острый голос прозвучал за моей спиной:
— А мягколобие к чему приводит?
Лицо её украсила язвительная улыбка.
Те двое пожимают плечами и выходят. Из всего этого я понимаю, что вероятно обстоятельства дела поныне остались невыясненными до конца. И может быть в скрывающей их темноте кроется некая иная истина, какая-то надежда.
Я сильнее смущаюсь оттого, что она не удивлена моим посещением. Он не восклицает, вообще не реагирует, словно никогда предже не видела меня. Приятель пытливо смотрит на меня и уходит в угол к милиционеру. Он о чём-то заговаривает с ним.
Ирина сидит на деверянной скамье прислонившись к стене, скрестив ноги, и курит. Она выглядит исполненой спокойной решительности, и моё представление о разбитой самосожалением, хнычущей неудачнице оказывается сентиментальным вымыслом.
— Как ты?— я глупо спрашиваю её.
— Хорошо— отвечает она с заметной досадой. Я чувствую, что мне недо объяснить ей своё присутствие в суде.
— Я случайно проходил тут и увидел тебя...
— Ну да, — отвечает она— одни тут по делу, другие ради зрелища!
Наступает неловкое молчание. Я не знаю, с чего начать. В глубине комнаты мой приятель обсуждает с милиционером какого-то общего знакомого.
Я сажусь к ней. Чувствую запах стойких духов. Вижу совсем новые, современные, модные и вероятно довольно дорогие туфли. Замечаю на правой её руке очень красивый старинный перстень.
— Предполагаю,— чётким голосом начинает она— что теперь ты мне скажешь, дескать, меньше всего ожидал увидеть тут меня?
— Правда, увидев тебя, я не смог поверить!
Казалось, мои слова обожгли её. Она пришла в движение и обернулась ко мне:
— А почему ты не мог поверить?— она повысила голос. — Так уж трудно? Или же тебе это невозможно?
— Ведь я тебя знаю — я постарался смягчить тон. Она грубо и несколько безобразно рассмеялась.
— Знаешь?! Никто никого не знает!— и внезапно она добавила. — И я себя не знаю!.. Мыслишь себя одной… годами мыслишь себя одной… а вот после вдруг оказывается, что ты совсем другая!
Это прозвучало как приглашение на исповедь.
— Понимаю — сказал я.
— Ничего ты не понимаешь!— обрывает она меня. — Ты поймёшь всё только, когда сядешь тут— она ударила ладонью по скамейке и задиристо продолжила. — Но тебя никогда не достанут, ведь ты знаешь, как красть! А я вот не знала! И не хочу знать!
Мне становится ясно, что надо сменить тему, если я вообще хочу разговора.
— Я пришёл сюда не обвинять тебя, и не оправдывать — в свою очередь я повышаю голос. — Мы были друзьями, и я пришёл, чтобы по-дружески увидеть тебя!
Это несколько впечатляет её. Сторогое лицо Ирины смягчается, язвительная усмешка исчезает. Мы заговаривает о наших старых друзьях из общинской больницы— кто умер, кто уцелел, кто ещё влачится по санаториям. Ирина около года не поддерживала связи с внешним миром и давние события она воспринимает как новости. Весть о смерти общего друга сильно омрачает её лицо. Вздыхая, она гасит сигарету и говорит:
— Почему хорошие люди умирают, а плохие живут по сто лет?!— глаза её увлажняются, и он внезапно говорит:
— Иногда мне жель, что вообще...— не закончив предложения, она только покачала головой. Её лицо окатывает волна дрожи, она сжимает губы, чтобы овладеть собой, и затем смотрит на меня. Её блестящие глаза словно говорят: «Я прекрасно знаю, что и зачем сделала, и не хочу ничьих сожалений!»
И вот впервые мне приходит на ум, что единственным поводом кражи может быть иной человек, что всё её упорство на протяжении целого года и этот четырёхлетний приговор могут быть следствием её фанатического желания скрыть другого.
— Ты разве не обжалуешь?— спрашиваю я.
— Нет— бросает она.
— Почему?
— Потому что мне всё равно!
— Можт быть тебе скостят срок и с учётом предварительного заключения ты срызу выйдешь на свободу?
— Куда выйду?— спрашивает она притихшим, но полным силы голосом.
Она смотрит на меня в упор и похожа на учительницу, которую раздражает элементариная безграмотность ученика. И, чтобы не оставить меня в неведении, Ирина продолжает:
— Если ты думаешь, что моя жизнь была прекрасна, и мне мучительно жаль того, что я теперь теряю, то это ложь! Даже напротив, мне мило дёрнуть отсюда, из тесного общества весьма честных и порядочных граждан…
— Таких как я?!— замечаю.
— Да, и таких!— говорит она и снова снижает тон.— Ты разве не воруешь? Твои коллеги журналистики, писетелишки не крадут? Они воруют побольше моего! Зачем вы крадёте личные, людские истины и подменяете их ложью?! Почему для тебя и твоего приятеля там в углу я вероятно— буржуазный рецидив социалистического общества, пособница дьявола, пришедшая в ангельский рай, а? Эх, да у этих ангелов душа чернее моей, поверь мне! Видел ты того прокурорчика? Пока он тявкал, я рассмотрела его и подумала: какой подхалим, знаю таких, сколько он отбил поклонов, сколько людей растолкал локтями, сколько истин изнасиловал он ради своего местечка! И он ещё меня судит! А этот председатель суда?! А мой следователь?! Смоги как-то измерить преступления каждого, ты бы увидел, что мои 12 тысяч это ничто, детская шалость!
Она закуривает новую сигарету и продолжает:
— Если вы хотите написать о настоящих ворах в этой стране, оставьте меня. Вы теряете время. Они на других скамейках. Но вам неохота идти к ним. Да и вряд ли вас пустят к ним. Вам намного проще прийти ко мне и к таким как я! Скажи мне, товарищ писатель, как в этом государстве не слишком разновеликих зарплат некоторые живут в роскошных квартирах, на виллах, ездят на дорогих авто, путешествуют по заграницам, имеют любовниц, собак и многое другое, а у таких как я нет ничего? Спрашиваю тебя! Ну разве они покупают всё это на свои законные оклады, или у них где-то есть особые магазины с особо низкими ценами? Ответь мне, где? Выйди на улицу— «мерседесов» не счесть! Говорят, один такой стоит от 15 до 20 тысяч левов. Как им удаётся скопить такие деньги? Откуда столько у них?.. Когда следователь меня допрашивал, я его спросила об этом и сказала, что отвечу ему, когда он мне ответит. Тот же вопрос я задаю и тебе! На чём разбогатели эти высокопоставленные граждане и их заместители? Своим трудом?
Теперь я понимаю, что Ирина не оправдывается, ни защищается. Она нападает. Но её атакующий тон только подсказывает мне, что она вероятно не участвовала ни в каком воровстве, и что она на самом дела платит за чужие грехи. Никогда прежде её голос не звучал с такой пронзительной злобой и ненавистью.
— Это государство держится прежде всего на воровстве, — декларирует она —которое обедняет невинных людей! Каждая привилегия— воровство, ведь она за счёт непривилегированных! Любой карьеризм, интриги, подсиживание— воровство. Знаешь, что сказала мне одна книготорновка в камере? «Система окрадывает нас, поэтому нам надо красть у неё!»
— И кто в системе? —спрашиваю я.
— Системата— это организация крупных расхитителей! Тех, которых ни ты, ни твой приятель не смеет интервьюировать! И суд принадлежит большим ворам, которые судят нас, воришек, таскающих крохи с их стола!— говорит она с категоричность, напоминающей мне ремсистские* довоенные декларации.
— Ты помнишь меня прежней, наивной и глупой курицей— продолжает Ирина. — Я знала, что в мире много грязи, но хотела жить как-то иначе… Я ХОТЕЛА ЖИТЬ ПО ВЕЛЕНИЮ СЛОВА «ЖИЗНЬ»… То есть, остаться собой… никаких компромиссов, никакой безответственности… Как я тебе говорила… я знала, что будет тяжело… и не строила иллюзий… Но когда многие годы подряд ты открываешь, что почти каждый, с кем тебя сводит судьба, рано или поздно оказывается мелким лавочником, элементарным эгоистом, который мнит себя центром мироздания, когда видишь, что все человеческие отношения устраиваются с чёрного хода, начинаешь чувствовать себя одиноким выродком, которому остаётся броситься под трамвай или убежать… Господи, как вспомню тех, с кем меня судьба сводила… И каждый тебя норовит клюнуть… Сегодня они выбьют у тебя то, завтра— другое… и через некоторое время удивляешься… словно тебя подменили… Как твой друг Васил?— она пытливо смотрит мне в лицо. — Ведь он столько лет бил себя в грудь, скандалил, протестовал… пока ему не бросили сахарную кость— и всё его геройство тихо испарилось… Много таких… И тебе постепенно приходит на ум… с годами… как вода у плотины… говоришь себе… А почему бы и мне не состоить пакость этому гадкому миру?!.. В наказание, если хочешь! Отомстить!.. И приходит время, когда плотину, которуют ты крепил изо всех сил, размывает— и хоть ты не вор, не умеешь воровать, они тебя хватают… Ты же знаешь старую присказку «судят не за кражу, а за то, что не сумел украсть как надо»!
Вдруг рассмеявшись, она иным голосом добавила:
— Из этого не выйдет репортаж, да? Разве тебе трудно черкнуть о несчастной девочке, которая оступилась?! Я убеждённая воровка, дядя! Я меня своя идеология! И ты меня не втиснешь в сентиментальный репотажик!
— Оставь эти сказки— говорю я. — Подумай, чем я могу помочь тебе?!
— Зачем тебе мне помогать? — снова задирается она. — Ради успокоения своей совести, дескать, мы не оставили эту красавицу в беде… Нет! — Ирина на миг смолкает, чтобы добавить. — Ты можешь мне помочь!.. Если опишешь меня! Но настоящей! Ясно тебе, настоящей, без сахарной присыпки!
Я не знал, что ответить, когда она грустно покачала головой и сказала:
— И тебя надо осудить, Георги! И всех таких, как ты! Ведь и вы воры! Только крупные!
— Брось эти глупости— хмурюсь я и обещаю её найти известного адвоката и обжаловать приговор, тем более, что доказательств её вины нет никаких, кроме признания. Но она слушает меня со снисходительной улыбкой в сильном возбуждении от своих слов. Наконец она говорит мне:
— Не старайся! Моё место там, в тюрьме!
И вот милиционер говорит мне, что автозак внизу, и что надо выходить. Я полаю ей руку. Ирина ей не берёт. Мы с приятелем у двери, когда она вдруг громко восклицает:
— Я ничего не украла, Георги! Ни стотинки! Это чистая правда!
Я уношу с собой её пронзительный, искренний взгляд. Через год оказклось, что бедная Ирина попросту взяла на себя чужую вину и молчала, чтобы не погубить человека, которого любила.

перевод с болгарского Айдына Тарика
* от РМС= Рабочий молодёжный союз (Работнически младежки съюз),— прим. перев.
Комментариев: 0

Георги Марков, «Заочные репортажи из Болгарии». Глава «Болгарин ли Шекспир?»

Осенью 1968 года Чехословакия Дубчека была рагромлена. Танки, парашютисты и другие всевозможные войска растоптали воплощённый социализм с человеческим лицом. В Софии, в бывшем Доме инвалидов на улице Солунской, всего в пятидесяти шагах от Союза писателей, располагалось идеологическое управление Государственной безопасности. Тогда, после Чехословакии, оно расширилось и полностью контролировало всё, что считало идеологическим. Его отделы и секторы дублировали все существовавшие профессиональные и творческие жанры в мире пропаганды, культуры, искусства и развлечений. От писателей до цирка.  
«Мы всецело доверяем нашим писателям— сказал один из этих тайных контролёров, — но не следует забывать, что кашу в Венгрии заварили писатели, каша в Чехословакии тоже началась с писателей. Самые худшие головные боли в ГДР и Польше тоже происходят от них...»
Логика товарища полковника, который кроме прочего контролировал телевидение, выглядела безупречной. Впервые со времени учереждения Главлита официальная сталинская цензура обязала издательства и редакции предоставлять ей свои текущие и перспективные планы в качестве заявок. А также— машинописные рукописи романов, пьес, поэм и т. д. Специалисты идеологического управления впервые в своей жизни погрузились в упорное чтение. Каждый из цензоров старался быть бдительнее других. Настала такая неприятная атмосфера, что я по надуманному поводу ушёл в долгий неоплачиваемый отпуск. Моими коллегами овладели раздражение и мрачное предчувствие. Многие пророчили подъём мутной волны посредственностей, котороая, пользуясь ситуацией, заполнит собой печать. И правда, стахановцы социалистического реализма почуяли свой момент и заработали на всех парах. Кто-то мне сказал, что Стефан Поптонев за один год издал восемь книг… Другие явно пытались побить его рекорд. Зато перестали публиковаться Константин Павлов, Стефан Цанев, Николай Кынчев, Радой Ралин…
Серость ещё погуще залила театры. Незнайки и неумехи бросились писать пьесы. В 1969-м году отмечалась четветь века коммунизма в Болгарии, и «наверху» решили устроить величайшую демонстрацию, выразив преданность большому брату и негодование по поводу безумия чехов, ополчившихся было против Советского Союза. Надо было организовать величайшее и самое пышное чествование этой даты. Это означало полный вперёд юбилейным (и елейным) метериалам и задний ход остальному, что могло и подождать. Обычная партийная тактика. Все эти чествования суть выдуманные режимом поводы истязать нормальное человеческое мышление, нормальное человеческое творчество. Они глушат и без того робкие критические нотки и провозглашают торжественную, всеобъединающую атмосферу хвалы, славословия и высокоидейного пафоса.
В такой атмосфере никто и не услышит о пьесе моего друга Стефана Цанева «Судебный процесс над богомилами». Ведь Стефан— клеёменный поэт. Идеологическое управление Государственной безопасности успело остановить (во время последней корректуры) его поэму о Советском Союзе. Типографский набор был рассыпан. Его македонская поэма (посвящённая мне) тоже была остановлена. Ему запрещают публиковать и сценарии, и стихотворения. Цензоры запретили два либретто Вили Цанкова для мюзикла «Зигзаг». Это была грустная и смешная история о молодых донкихотах мира. Но вопреки нашим «зигзагом» мюзикл остался без музыки...
Но это нас не остановило. Той осенью, в честь торжественного чествования четверти века коммунизма, мы решили поставить на сцене «Дневник» Богдана Филова*. Николай Хатов любезно предоставил нам свою копию мемуара. И мы с изумлением отрыли, что современные дела в сущности пародируют события, описанные Филовым. Общий мотив двух эпох— «глупости, порождённые чувством безысходности». Невороятным оказлось сходство тех и нынешних болгарских руководителей в прислуживании интересам чужих государств.
Наша пьеса была чистым фарсом. В центре сюжета— идея бомбардировки Вашингтона. Но чем, если в государственной казне ни на что нет денег? Один из генералов предлагает загнать всю армию в реку Владай и намыть золота...
В нашей трактовке «Дневник» Филова превратился в мемуар любого из его последователей за последние 25 лет. Но даже самые смелые люди из Сатирического театра посоветовали нам спрятать наш труд подальше. Мы её оставили в личном пользовании. И затем прочли её друзьям. Она осталась в рукописи.
Зато в этом театре начались репетиции моей пьесы «Я был тем». С режиссёром Нейчо Поповым. Участвовал первый состав театра без Калоянчева. Пока мы репетировали в окружении чудесных декораций Стефана Савова, пока смеялись над остромными находками Георги Парцалева и в который раз восхищались природным юмором Татяны Лоловой, я думал, что нам надо быть сумасшедшими, чтобы пытаться показать сатирическую пьесу именно в такой момент. Казалось, что всё держится на партином доверии к Нейчо и на благосклонности первой особы ко мне. Всё же мы сларались нащупать предел дозволенного и, скрадывая горькие истины, подсластили финал пьесы так, что он нам самим показался липким щербетом. Но горемычного Нейчо постиг инсульт— и репетиции прервались, а затем их проводил я, после— Методи Андонов, один из самых интересных и талантливых болгарских режиссёров, который— я не знаю, как —одновременно дружил и с Константином Павловым, и с Богомилом Райновым...
между тем в связи с работой над главной юбилейной пьесой под названием «Коммунисты» мне надо было часто ходить в театральный отдел Государственой безопасности. Начальствовал там Иван Русев, который всё время ждал своего увольнения. Сопротивляясь наступлению правоверной посредственности, он старался защищать художественные принципы. Иван был одним из последних непрактичных идеалистом, которым судилось быть сброшенными с подобных постов. Античехословацкая волна настигла и его. Но, будучи начальником, он успел дать Асену Шопову добро на постановку «Коммунистов». И мы уже знали, что нам предстоит страшное представление.
Но в театральном отделе царило сущее помешательство и неуверенность, точно как в нашем издетельстве. Репертуары всех театров снова и снова проверялись Государственной безопасностью. Офицеры из Инвалидного дома читали всё — заявки, резюме, варианты, режиссёрские планы, завершённые пьесы.
В тот день я застал Ивана в большом напряжении. Пока мы разговаривали, в дверь постучались и вашёл хорошо знакомый мне полковник Государственной безопасности, первый заместитель начальника идеологического управления. Он пришёл, чтобы включить в репертуары некоторые пьесы, которые Государственная безопасность поначалу забраковала. Он руководствовался решением Комитета по делам искусства и культуры, согласно которому не менее репертуар театров должен хотя бы на 50 процентов состоять из современных болгарских пьес. Я забыл, какая доля полагалась советским пьесам. Обычно любезное выражение лица полковника на этот раз выражало неуместность любезностей. По натуре молчаливый человек, говоря с развызными интеллектуалами, чтобы преодолеть собственное чувство неполноценности (я это предполагаю), он по-армейски рубил слова. В них не было двойственности и обтекаемости, не было никакого смыслового подтекста. Всё предельно ясно, как на параде.
— Я прочёл репертуарный план,— тяжело сказал он— и он нисколько не понравился мне! Для меня это не репертуарный план!
Его светлые глаза в упор посмотрели на Ивана, который вспыхнул, услышав это, и еле сдержался от восклицания: «Да что ты понимаешь в репертуарных планах?!»
— Сколько у вас советских постановок?— спросил полковник и сам себе ответил. — Пять!
Иван тяжело проглотил это и снова сдержал себя.
— А сколько английских?.. Тридцать семь!.. Тридцать семь! —повторил он и затем сделал свой коронный выстрел. — Если это не идеологическая диверсия, то будь здоров!
Полковник был похож на торжествующего ребёнка, играющего роль хозяина, который застиг вороватого слугу на месте преступления.
Пока и я удивлённо размышлял, откуда у нас целых 37 английских пьес, Иван отрезал:
— Э, не говори мне глупостей! Из этих 37 пьес 36— различные постановки Шекспира!
Иван явно думал авторитетом Шекспира отмахнуться от полковника. Но тот нашёлся:
— Шекспир!— злобно воскликнул полковник. — Болгарин ли Шекспир?! А?!
Иван не смог переварить последний вопрос. Лицо его выразило полное изумления, словно кто его пнул сзади. Он меньше всего ожидал, что первый заместитель начальника идеологического управления при Государственной безопасности объявит Шекспира идеологическим диверсантом. Я предчувствовал, что Иван готовиться брякнуть замогильным голосом:
«Да, Вильям Шекспир— болгарин, член коммунистической партии с 1564 года и верный друг Советского союза!»
Иван молчал. Уверенный в своей победе, полковник отчалил с презрительным выражением лица. В кабинете наступила тишина Иван тяжело покачал головой:
«И Шекспир им неугоден!»
Несколько месяцев спустя, когда я пришёл в комитет, Ивана уже там не было. И его отсутствие усугубило мою задачу, покольку на этот раз мне предложили остановить свою пьесу… В числе премьер 1969 года несколько театров представили мою пьесу «Покушение». В ней шла речь о двоих заговорщиках, которые попытались убить диктатора-генерала, по последний был спасён обезьяной, ведь, по-моему, диктаторов и диктатуры спасают только они. Пьеса, лишенная всякой конкретности и привязки ко времени и к месту, в общем была легендой о чём-то, случившемся когда-то и где-то. Но и слепым, а также автору редакционной статьи в газете «Работническо дело» от 26 июня 1969 года, было ясно, что она подразумевает исключительно современную Болгарию и её современного диктатора. Театральные режиссёры, посмевшие заняться пьесой, тоже очень хорошо знали это. и поэтому их постановки оказались очень разными. В Пловдивском театре и в других местах она была привязана к фашистскому прошлому, а генерал оказался каким-то фашистским диктатором, хотя реплики в ней реплики вроде «в эту страну ты можешь войти, но не сможешь выйти!» остались. Но в Сливенском народном театре, где её постановщиком оказался молодой, исключительно талантливый режиссёр Николай Поляков, инсценировка вышла заметной. Он очень верно решил, что пьеса должна прозвучать совеременно, и что текст важнее действия. Мы изумились, когда увидели, что все без исключения актёры— и генерал, и его ординарец— одеты в чёрные фраки. Действие происходило без декораций, на фоне опущенного багрового занавеса. На сцене Сливенского народного театра играли никакую не антифашистскую притчу, а пьесу о современной Болгарии.
Сторонниками ортодоксальнейшей партийной линии в театральной критике были Владимир Каракашев и Севелина Гьорова, протеже сталинской креатуры Филипа Филипова. Посмотрев постановку пьесы в Сливене, Гьорова в качестве члена просмотровой комиссии предложила показать её в Народном театре Софии. Когда я услышал это, мне стало ясно, что за этим может последовать. Именно зимой и весной 1969 года партия ревностно занималась чисткой. Постановка в Софии могла вызвать фатальную для этих молодых и талантливых людей реакцию, и, будучи сердцем и душой со Сливенским театром, я подумал, что обязан их спасти… Они не подозревали, какой капкан им приготовили в Софии…
Тогда состоялось одно из моих самых тягостных посещений комитета. Я ходил из комнаты в комнату и ко всеобщему изумлению говорил, что недоволен сливенцами и прочими… Номер прошёл. Если автору неугодна постановка, то что и говорить… Вместо Сливена в Народный театр столицы с гастролями прибыл Пловдив. Но вопреки отличной игре и всячески отмеченной и награждённой пьесе газета «Работническо дело» назвала её чуждой.
Я рассказываю это, чтобы вспомнить, в каких сложных и некрасивых положениях оказывались мы, и для того, чтобы указать неких их неких кабинетов, которые трассировали мой путь в направлении государственной границы.

перевод с болгарского Айдына Тарика
* Богдан Филов 1883— 1945) премьер-министр Болгарии, был репрессирован коммунистами, —прим. перев.
Комментариев: 0

Георги Марков, «Заочные репортажи из Болгарии». Глава «Подполковник Колев»

Эта история —чистая правда. Вместе с тем она гораздо объёмнее обычного анекдота, поскольку удивительнейшим образом сочетает в себе характерные черты современной болгарской действительности. Если гоголевский «Ревизор» отражает характер русского провинциального общества полуторавековой давности, то история о «подполковнике» Колеве является правдивейшим зеркалом общества коммунистической Болгарии. Жизнь едва подарила бы лучший сюжет болгарскому писателю, интересующемуся современной жизнью. Весьма похожая на гоголевский сюжет, она всё же отлична болгарской кровью и самым важным— партийным билетом. Можно представить себе, насколько верны жизни болгарские писатели, упорно пренебрегающие этой, столь богатой историей. Кроме всего прочего, в ней был замешан и один известный писатель. Теперь я постараюсь рассказать её в подробностях, услышанных мною в разных местах, и надеюсь, что мне простятся возможные мелкие неточности. 
Горячий летний день. По узкой асфальтовой ленте шоссе Сливен-Бургас несётся «москвич» писателя Павела Вежинова, который путешествует в Созопол. Я не помню, был ли в автомобиле ещё кто-нибудь. Где-то возле Карнобата из придорожного кювета внезапно выходит офицер милиции. Его мундир и сапоги в сплошной пыли, ворот расстёгнут, а фуражка слегка сдвинута на затылок. На плече его висит типичный миционерский планшет, а погоны недвусмысленно демонстрируют чин подполковника. В армии он значит немного, а в милиции— признак большой власти.
Видя приближающийся «москвич», подполковник авторитетно вскидывает руку, и Павел, подозревающий обычную проверку документов, неохотно останавливается.
— Здрасти, человече, куда едешь?— спрашивает подполковник с типичной для милицейского начальства властной фамилиарностью.
— В Созопол— отвечает Павел, который не любит такие случайные встречи.
— Значит, судьба. И мне туда! Подбросишь меня?— говорит тот и представляется. — Подполковник Колев из инпектората МВД.
— Конечно, милости просим, товарищ подполковник!— любезно отвечает писатель, уже несколько польщённый возможностью услужить такой важной милицейской птице. Всегда полезно познакомиться с кем-то из инспектората МВД.
Подполковник Колев ладонью утирает вспотевшее лицо, садится рядом с писателем, и автомобиль едёт дальше из Баргаса в Созопол. В пути Колев обстоятельно расспрашивает Павела о писательских трудах, сетует на нехватку убедительных милицейских образов в социалистической литературе и декларирует свою большую привязанность к театру. О себе подполковник рассказывает, что был он в гостях у старых сельских друзей и вот решил провести часть своего отпуска в Созополе. В общем, он выглядит приятным, разговорчивым добряком, необычно любознательным в таком мундире. Впоследствии, когда все обвинят Павела в том, что при всём своём житейском и писательском опыте он нисколько не усомнился в попутчике, он за клубным столом скажет мне, что в самом деле увидел было нечто странное в подполковнике, в его словах и в жестах, но поскольку был за рулём, он не придал этому должного значения.
Между тем они заговаривают о рыбалке. Павел страстно увлечён ею, и ему приятно узнать, что и подполковник Колев— пылкий поклонник удочки. Когда автомобиль въёзжает в Созопол, Павел спрашивает своего попутчика, куда его отвезти.
— В участок, конечно— отвечает подполковник.
«Москвич» останавливается перед милицейским участком, где дремлющий старшина тут же вскакивает как наскипидаренный, увидев приближающеемся больше начальство.
— Спокойно, спокойно —добродушно кивает подполковник и входит в кабинет начальника участка с видом человека, которому принадлежит всё вокруг. Внутри никого нет. Гость присаживается и приказывает старшине отыскать своего начальника, лейтенанта, который пропал где-то на пляжах. Примерно черед полчаса, когда запыхавшийся лейтенант прибегает на участок, на кровати в дежурной комнате он видит кротко уснувшего подполковника. Вскоре проснувшись, он только пробормотал:
— Спокойно, человече… Да ты сапоги мне сними!
Лейтенант почтительно стаскивает пыльные сапоги усталого начальства и приказывает старшине почистить их.
Примерно чезез два часа полковник просыпается и зовёт к себе лейтенанта.
— А ну принеси мне поесть. Если тут ничего нет, поди в столовую писателей, или пошли кого-нибудь в казино. Ты скажи, что для подполковника Колевагклиди веч Ако тука няма нищо, иди в стола на писателите или прати някого в казиното, като ще кажеш, че е за подполковник Колев — они там знают...
Лейтенанта словно бьёт током, и он бросается исполнять поручение. Ему с трудом верится, что в казино «знают» подполковника, но люди моментально делятся с ним лучшей провизией. Затем, пока высокий гость из Софии обсасывает косточки жареного цыплёнка, лейтенант подробнейшим образом докладывает ему о положении в городе: пьяные дебоши, обычные курортные кражи и известные безрнавственные вольности некоторых экстравагантных софийских курортников. 
— Чем таким они занимаются?— спрашивает подполковник.
— Да вот, напиваются в баре и затем делают этот… как его… стреп… тууз… скидывают одежду. Вы знаете, а ведь эти люди из народной интеллигенции!
— Это надо немедленно прекратить!— сопит подполковник Колев. — Народная интелигенция не должна раздеваться. Если увидишь нарушителя, режь ему квитанцию, сто левов штрафа!
Наевшись, говсть интимно кличет лейтенанта и тихо ему говорит:
— Слушай, я приехал сюда со специальным заданием. Об этом знают только я и ты, и если я услышу, что ты проболтался, то лучше сразу утопись в море. Для всех тут я на отдыхе и, поскольку квартиры у меня нет, временно я поживу тут, в участке… Эта комната мне нравится. Только ты где-нибудь найди мне кровать поудобнее и, если сможешь, принеси вентилятор, а то здесь очень душно!
Лейтенанту очень польстило близкое знакомство с таким большим начальником. И он каким-то образом раздобыл и удобную кровать, и вентилятор. Кроме того, чтобы получше услужить гостю, он позвал уборщицу, которая переменила всю обстановку, поставила цветы в горшках и повесила что-то вроде ковра. Подполковник с удовольствием следил за всем этим и дал понять, что сервильность начальника участка ему зачтётся.
В вычищенном мундире, отдохнувший и побритый, подполковник Колев тронулся инспектировать город. Лейтенант семенил рядом с ним и старался обратить его внимание на свои местные милицейские достижения. Но начальник слушал его рассеянно, больше внимания он уделял красивым, загорелым до черноты курортницам, переполнившим тесные улочки городка. В ту пору курортного сезона Созопол всецело принадлежал шумным волнам софийских интеллектуалов и всем тем, кто любит походить на них. Тогда стало модным и стильным проводить известную часть лета именно в Созополе. Значительная часть софийских курортников каждый сезон приезжала сюда к одним и тем же хозяевам, и их взаимоотношения были почти семейными. Можно сказать, что цвет софийского артистического мира, или как называет его Милчо Радев, «бомонд», собирался здесь… На тернистых, унылых ослиных пустырях припаркованы блестящие автомобили; звёзды кино и театра в купальных костюмах накрывают слоты в двориках; скрываясь в тени вьюшегося винограда, полновалые писатели в пёстрых штанах авторитетно прогуливаются по набережной; облачённые в моряцкие фланели художники устраивают геройский гвалт в местных кабаках; кинорежиссёры в пышных купальных халатах с биноклями на груди неприступно позируют на берегу не замечая честолюбивых взглядов красивых софийских девушек, мечтающих о карьерах в кино. В довершение всего— знаменитые софийские пьяницы, сердцееды, одинокие холостяки и очень редкие ответственные товарищи завершают картину курортного населения Созопола. Городок не пользуется доброй славой у серьёзных представителей партийной аристократии. Они боятся слишком вольного духа, который мог бы изумить их беспокоящим соседством. Поэтому они предпочитают строгий и представительный характер варненского берега. И только благодаря их отсутствию лето в Созополе сильно отличается от холодной расчётливости и благоразумия софийских клубов и модных ресторанов. Вопреки упорному присутствию милиции городок часто оказывается в плену весёлой безответственности и жажды приключений. Иногда мудрейший партийных руководитель милиции приказывает подчинённым стать принудительными портными и парикмахерами— они подрезают бороды, волосы и брюки клёш, или удлинняют юбки и запрещают прогулки в бикини. Выше, на шоссе, гайцы охотятся на подвипивших шоферов, ведь выпитая ими бутылка пива считается великим преступлением. А в последние годы свозникновением курюртных комплексов на юге к курортному населению прибавился новый элемент— сотни агентов Государственной безопасности, и ещё сотни их тайных и явных доносчиков. Но хоть и сильны они, пусть и внушительны имена людей искусства, ничто здесь не может сравниться с властью подполковника из инспектората МВД. Поэтому с первого вечера подполковник Колев встречен и окружён величайшим вниманием. Его общительность, дружелюбность и естественная непосредственность сразу создают ему большую популярность. Как ни один милиционер его ранга, он заходит в один местных ресторан, останавливается у каждого стола, разговаривает с людьми о их проблемах и радушно заказывает выпивку для всех. Конечно, в ответ подполковник становится желанным гостем каждой компании. Люди открывают для себя в нём, насколько человечной и понимающей может быть Народная милиция. Несколько душ плачутся ему о грубости местных представителей власти. Подполковник заявляет, за завтра неприятности прекратятся. Любезнейшим образом он приклашает всех в гости к себе, в участок. Поздно вечером актёры Софийского театра уводят его на свадьбу в частный дом. Там они поют и танцуют до зари. Молодые актрисы бросают пламенные взгляды на немного стеснительного и такого не лишённого привлекательности представителя мундирной власти. С неожиданностью для себя многие замечают, что он внимательно выслушивает их, что он очень отзывчив и готов им помочь.
На следующий день, приняв рапорт начальника участка, подполковник говорит ему, что если желает, лейтенант может взять себе внеочередной отпуск на неделю-две, а со службой справится сам. Лейтенант, давно мечтающий вернуться в село, с благодарностью принимает предложение и удаляется. Между тем, в силу какого-то решения сверху, одному из простых милиционеров участка грозило увольнение. Его жена нашла подполкованика, расплакалась, а он заявил, что всё будет в порядке. Он просто приказал уволенному милиционеру продолжить службу. Несколько мелких происшествий следующего дня гость из Софии элегантно сгладил наилучшим образом, проявив невероятный такт и учтивость. После обеда он желает прогулсяться морем— и ему конечно сразу предлагают государственную моторную лодку. Подполковник приглашает в компанию каждого встречного— и переполненная лодка несётся вдоль берега. Все поют и пьют с великолепным настроением.
«Что за невероятный подполковник!»— восклицают все.
Во время прогулки к нему привязывается некая грустная молодая гражданка, которая трагическим тоном рассказывает ему, что десять лет назад её сестра убежала за границу, и что её так хочется свидеться с нею, но паспортные власти постоянно отказывали ей в разрешении на выезд… хотя сама она так привязана к Болгарии и любит партию… Последовали слёзы и тихое рыдание.
— Успокойся… Ты поедешь!— категорически сказал подполковник Колев.
— Правда?!— не веря, в слезах воскликнула девушка.
— Если я говорю, что ты поедешь, значит поедешь!— отрезал инспектор МВД.
Гражданка расплавается в благодарности, но одновременно понимает, что ей надо чем-то отблагодарить подполковника. И вечером она переступает порог участка с намерением разделить ночь с гостем. Но утром она признается своей близкой подруге, что он не интересуется женщинами.
Новость о том, что подполковник Колев начал раздавать заграничные паспорта, подобно электическому току возбуждает всё курортное население. С этой минуты гость на на минуту не остаётся наедине с собой. Софийская интеллигенция берёт в активнейшую осаду этого одинокого и странного представителя большой власти. Приглашения на вечера и прогулки, на охоту и рыбалку, на гулянки и зрелища валятся на него дождём. Сотни людей иногда ценой невероятных усилий стараются получить его протекцию. Все идут к нему со своими проблемами. Самая популярная просьба, конечно— заграничный паспорт. За ним— импортные товары. Артист из софийского Народного театра хочет холодильник AEG. Не может ли полковник Колев достать его? Конечно, может. Но актёр спешит задобрить благодетеля. Он просто суёт в крарман начальства 400 левов. А может ли подполковник заказать западный автомобиль по проспекту Пловдивской ярмарки? Почему нет, можно постараться. Другой гражданин хочет спиннинги фирмы «Лайон Дор», третий —запчасти для автомибиля… и т. д. Некоторые просьбы очень странные. Софийский журналист просит подполковника уговорить вернуться сбежавшую от него супругу. Молодая писательница просит его помочь протолкнуть её пьесу на сцену театра МВД. Энергичная крупная поэтесса просить помочь ей издать сборник эротических стихотворений. Актирсы рассказывают ему о прелюбодеяниях режиссёров, которые обещают роли за совместную постель… и т д.
Весь этот народ осаждает и преследует подполковника всевозможными вариантами прелюбезных, угоднических, коленопреклонённых, многообещающих. подкупающих, умоляющих поз и лиц. В стремлениии покупить его они ни перед чем не останавливаются: молодые женщины дарят ему поцелуи и бросаюся ему на шею, другие несут ему кучи подарков и незаметно суют банкноты. Ему не разрешают платить по счетам, его возят, поят и кормят. Едва ли когда представитель власти подвергался столь фанатическим и неустанным ухаживаниям. Начинается борьба за Колева. Люди пускаются во все тяжкие, в бурных схватках жещины рвут волосы соперниц. Кто станет интимнейшим наперсником столь желанного гостя?
Поначалу подполковник принимал это с известным неудобством и смущением. Позднее он привык. Он много не говорил, а терпеливо выслушивал и явно пытался разобраться в проблемах своих неожиданных почитателей. Как заметил затем один из них, вопреки всему Колев оставался странно чуждым своему окружению, похожим на гостя с чужой планеты. Между тем, в качесве доказательства своей неограниченной власти, он щедро раздавал пропуска в пограничную зону у реки Велеки и разрешения на рыбалку в заповедной зоне. Воистину, рыбалка была единственной его страстью (и может быть, спасением от осады). Но он глушил рыбу. Почти ежедневно на протяжении последующих десяти суток он с компанией садился в моторку и разбрасывал взрывчатку около Ропотамо. Оглушённую рыбу он оставлял своим приятелям. Именно взрывы возбуждали его, и он бросал в воду всё больше и больше динамита. Но запас взрывчатки в созополском участке скоро истощился. И у военных её оказалось мало. Поэтому подполковник Колев послал за нею милиционера на джипе в окружное управление Бургаса. Он просил такое огромное количество динамита, что требовало подписи самого начальника управления.
— Зачем вам столько взрывчатки?— спросил он милиционера.
— Но товарищ подполковник Колев хочет...
— Какой подполковник Колев?— полюбопытствовал начальник.
— Из инспектората МВД...
Начлаьник знал, что Колев не служит в инспекторате, но на всякий случай он позвонил по телефону в Софию…
Через два часа наступил жестокий конец. Офицеры окружного управления вместе с местной милицией вломились в комнату Колева и жестоки, почти до смерти избили человека, который оказался может быть самым популярным и желанным представителем народной власти. На десять дней.
Кем он был и что сталось с ним, это остаётся загадкой. Одни говорили, что Колев был мошенником в мундире. Но согласно другим, которым я верю больше, он был психически помешанным невинным гражданином с навязчивой идеей, выразившейся в роли подполковника Колева из инспектората МВД.
И он её осуществил.
Осенью в Софии говорили только о нём. За клубными столами одни недовольно отворачивались, а другие, вспоминая его манеры и фразы, говорили, что он был просто великим актёром, пока один мой приятель, который было провёл долгие часы с ним, сказал:
«Он был первым настоящим подполковником Колевым“.

перевод с болгарского Айдына Тарика
Комментариев: 0

Георги Марков, «Заочные репортажи из Болгарии». Глава «Республика рабочих»

Фабрика „Победа“ представляла собой кучу уродливых зданий, расположенных среди причудливого царства городской глубинки, деревянных домишек и дворов, полных фрукирвых деревьев. Летом 1952 года это был девственный мир. Лес, посаженный царём Фердинандом почти достигал ограды фабрики, и всем мы любили любили ходить им до маршрута трамвая номер два. С другой стороны простирался квартал Дианабад с его невинным очарованием настоящего села. И через каких-то десять лет вся эта картина покоя и солнечной зелени должна была неузнаваемо перемениться. Безобразные жилые комплексы, частные строения и гаражи с их шумными обитателями должны были положить конец утренним ритуальным встречам солнца бородатыми аборигенами окраин, конец жизни, в которой люди и природа наслаждались взаимным созерцанием. Выше, на холме должен был вырасти Дворец пионеров, и тишине леса суждено было кончиться крикливыми лозугами, скандируемыми марширующими детьми с красными галстуками. 
До национализации наша фабрика называлась «Исакович-Леви», и она была известна в Болгарии производством ваксы «Ималин». Также она, единственная в стране, имела цех металлической литографии, который затем превратили в важнейшее предприятие по лакировке ламарина, из которого делали консервные банки. Экспорт консервов был немыслим без фабрики «Победа». На этом предприятии судилось начаться моей инженерской карьере и связям с рабочими. Моё поступление на работу было несколько необычным, поскольку по специальности я был металлургом. Один из всевластнейших законов нашего общества состоял в том, что огромное множество людей занимались не своими делами. В силу этого закона, который навязывал нам самые необъяснимые и невозможные назначения, мои коллеги, специалисты по каучуку, были направлены на производство стекла, стекольщики оказались в фармацевтической индустрии, а пищевики ушли в чёрную металлургию. За этим следовала почти истерическая борьба за право любой ценой остаться в Софии, где жизнь считалась лучше провинциальной. Активисты молодёжной организации, понятно, заняли ассистентские и преподавательские должности в политехническом институте и в университете. Так что мой хитромудрый выбор «Победы» обеспечил мне дальнейшую жизнь в столице.
Директором предбриятия была Маня Енчева, коммунистка с большим нелегальным стажем, властная и непокорная натура. Она была супругой полковника Дочо Колева, ставшего начальником концлагеря «Белене». Прибыв на фабрику, я застал очень напряжённую атмосферу. Оказалось, что здесь шла непримиримая борьба партийных группировок, между Маней и коммунистами, поддерживаемыми районным управлением МВД и Государственной безопасностью того же уровня.
Борьба шла за директорский пост и исключительно на личной основе. Как это ни странно выглядит теперь, противники Мани пытались любой ценой сорвать работу фабрики, а значит и план, и экспорт. Тогда я мог наблюдать безответственность и алчность партийных властолюбцев, чьи интриги откровенно воплощали противоречия внутри БКП. Они арестовали наших незаменимых специалистов, как например мастера-литографа Георги Христова— одних бросили в лагеря, других держали под арестом— и занимались настоящим саботажем. До сих пор я вздрагиваю, вспоминая, как сорвался с оси отвинченных чьей-то рукой огромный маховик большой литографической машины, и пролети он над 40 рабочими на несколько сантиметров ниже, цех превратился бы в бойню. Был и другой невероятный случай, когда районная госбезопасность решила устроить аресты в самый рещающий для нас рабочий день. Тогда Маня проявила храбрость, которой я восхищаюсь и поныне: семерым фабричным охранникам она приказала открыть огонь, если люди МВД попытаются проникнуть на фабрику. В конце концов она победила. Маня редкостно сочетала в себе коммунистический фанатизм и идеализм, что на мой взгляд делало её привлекательной фигурой. В то время, когда страна трещала по швам от кампанейщины и всемозможных чисток, она вполне инстинктивно знала, что предприятию важнее всего именно производство, и что на нём многие т. наз. «враги» полезнее «своих» лентяев. Маня также принадлежала к меньшинству партийцев, не пользовавшихся служебным положением для личных благ. Годы спустя среди всеобщей коррупции партийной аристократии я вспоминал Манин одинокий остовок старомодной честности.
Расхаживая по своему кабинету, она прочла мне первую лекцию об индустриальной жизни:
«Во-первых,— сказала она— забудь, что ты учил по книжками и что пишут в газетах. Правда, что мы— рабочая власть, но ты никогда не позволяй рабочим пересекать черту между нами и ими. Держись на расстоянии и никогда не позволяй им даже думать, что они равны тебе. Те, кто лучше всех работают на фабрике— не наши, а враги. Они это знают, и их единственный способ оправдаться— ударный труд. Старайся это использовать!...»
Врагами были специалисты, которых она с помощью мужа вытащила из лагерей и тюрем, куда они были бессмысленно брошены милицией. Самый лучший литограф в стране пришёл к нам из концлагеря; самый лучший химик Пыстраков тоже был доставлен из Белене; главный мастер металлообрабатывающего цеха прежде был царским фельдфебелем. В самом тяжелом положении врага был главный инженер Христов, который дипломировался в Германии, и теперь ему приходилось работать по 18 часов в сутки, доказывая, что они не враг. Вопреки всему Маня никогда ему не верила, что гробило ему нервную систему. Я думаю, что она довольно ожесточилась врагоманией и даже горькие удары, нанесённые партийцами по предприятию не смягчили её отношения к некоторым людям. За этими врагами всё время следили. Директор пользовалась целой системой информационной, разведывательной службы. В то время каждому руководителю предприятя полагалась сеть доносчиков. Я бын неприятно удивлён, когда спустя несколько дней директор дала мне понять, что она знает всё, что я по разным поводам сказал рабочим. Беда в том, что много раз доносчики искажали сведения в угоду своим личным амбициям. И в довершение всего доносы копились в папках досье отдела кадров. Позже, когда мне известное время пришлось исполнять обязанности директора, я изумился, когда на утреннюю планёрку ко мне явились информаторы и рутинно принялись докладывать мне о поведении всех, от начальства до последнего рабочего, и сведения часто бывали очень интимного свойства. Это было какое-то узаконенное тайное сплетничество, в котором политическую составляющую теснили любовные аферы, семейные драмы и денежные вопросы. Как и на многих других, на нашем предприятиии руководство по собственному праву вмешивалось в частную жизнь рабочих. И не только. От руководства во многой степени зависели браки и разводы. Десять лет спустя, будучи в гостях у инженера Сейменлийски, директора шахты «Черно море», я присутствовал во время сцены, которую впоследствии описал. Оказалось, что самый видный ударник шахты, один турок, бросил свою жену с детьми и по любви сошёлся с женщиной, тоже оставившей семью с детьми. Сейменлийски прикзал рабочему немедленно вернуться ко своей жене или покинуть предприятие. Рабочий трогательно постарался объяснить начальнику, что это не прихоть, а настоящая, от всего сердца любовь. «Товарищ директор, разве ты ни разу не любил?» — спросил турок. «Нет, не любил!— раскричался Сейменлийски. — Вернись ко своей жене, или я тебя выгоню!» Думаю, что рабочий увилился. Другой директор из нашего объединения доказывал мне, что шпионская сеть необходима, ведь она служит не ему, а работе. «В государстве есть разведка?— спросил он меня. —Есть! Тогда почему мне быть без шпионов?! Моё предприятие— моё государство!»
А ещё в те дни я усвоил и другое неписаное правило. «Не важно, сделал ти ты дело, важно об этом отчитаться!» Это правило вызывало всевозможное производственное жульничество, вершиной которого были отчёты о якобы проделанной работе. Ради отчётов о значительном перевыполнении, производственные планы сознательно занижались. Отчётный аппарат нашего предприятия невероятно раздулся только ради борьбы с этой хитростью. При всём при том, имея немного меньшее производство, бывший собственник нашей фабрики Исакович-Леви нанимал одного-единственного сотрудника в качестве счетовода, кассира и отчётчика. А наша бухгалтерия насчитывала 24 души. Весь непроизводственный персонал Исаковича-Леви включал в себя семерых сотрудников, с кладовщиками. Наш насчитывал более 70 особ. Национализированная промышленность стала джунглями бюрократии, в которых на спине рабочего сидела дюжина контролёров, так или иначе присматривающих за его трудом. Но наша бюракратия означала не организацию, а именно напротив— полную дезорганизацию людей, не смевших и не желавших нести малейшей ответственности.
Для оправдания самых смешных мелочей писались объяснительные, устраивались долгие переписки, как говорится, из-за кило гвоздей. Неприятнее всего мне вспоминать бесконечные заседания. Мы заседали постоянно, и по всем поводам, в сущности ничего не решая. Эти собрания отвлекали от производства начальников и мастеров настолько, что работа шла через пень колоду. Весь смысл заседаний состоял в перекладывании ответственности, которой мы чурались как черти ладана. Был у меня один коллега-инженер, которого вспоминаю с постоянной толстой книгой подмышкой. Свои поручения он старательно записывал в книгу и подавал её начальнику: «А теперь подпиши то, что ты мне поручил», — после чего он подносил книгу соответствующему рабочему :«А теперь распишись в том, что я тебе поручил». Теперь это может выглядеть смешным, но в то время каждому необходимо было беречься, ведь по завершении искоренения политической оппозиции началась кампания против экономических врагов и саботажников.
С точки зрения современной технологии работали мы непростительно примитивно. Творческая инициатива инженеров и техников изначально была парализована полным отсутствием поощрения и нежеланием рисковать. Ахиллесовой пятой нашей производственной структуры была формальная и нецелесообразная система оплаты труда. Согласно кодекса оклады инженерно-технических работников более, чем на 6 процентов не могли превышать среднюю зарплату рабочих. При таком положении почти все инженеры получали значительно меньше рабочих: «Как нам платят, так мы и работаем». Впоследствии у нас много раз пытались решить это вопрос, но и поныне он остаётся нерешённым. В общем, хорошая работа никогда не поощрялась как следовало. Званий ударников и награды, которые мы раздавали, часто несправедливые, явно не вызывали серьёзного интереса на производстве. А если к этому добавить изначально низкую квалификацию рабочей массы, то станет ясно, что объективно наше производство не выдерживало никакого сравнения с бывшим капиталистическим предприятием. Качество нашей продукции было ужасно низким. Мы полнили рынок ваксой, которая чуть ли не жгла обувь. Старые мастера с возмущением говорили мне, что Исакович-Леви никогда бы не позволил себе такого. Многие из них с самыми лучшими чувствами вспоминали время до национализации фабрики. Более того, они было подписали коллективную петицию с требованием ленационализировать «Победу». Но мы продолжали существовать, продолжали производить, поскольку не имени никакой конкуренции. Плохая или хорошая, «Победа» оставалась монополистом в стране.
Пусть и мала была наша фабрика, но она в высшей степени отражала жизнь всего нашего общества, мораль и законы действительности. Характеры некоторых людей, с которыми я работал, были типичными для того времени.

* * *
Как и теперь, тогда газеты твердили фразу Максима Горького «Человек, это звучит гордо!» Не знаю, как в точности звучала фраза Горького, но мой личный опыт и наблюдения могут сказать, что она ничего не значила для власти как на моей родине, так и в его стране. Но если в России полное пренебрежение обыкновенным человеком имеет глубокие исторические корни, то в Болгарии даже во время беспросветного турецкого ига, даже презрительная кличка «гяур» содержалаизветсное признание личности. Весь наш народный эпос ярко демонстрирует уважение к отдельному человеческому существу. Вспомнив наши пословицы и поговорки, вы убедитесь, насколько сильно было развито это демократическое и толерантное отношение даже к ненавидимым врагам: «И его мать рожала», «и он душу носит». До прихода коммунистов во власть у нас никогда не было жестокой экслуатации ни селян, ни рабочих, поскольку у нас не было ни класса капиталистов, ни пролетариата. Все болгары, мы были так или иначе селянами или же прямыми потомками их. И может быть характер нашего селянина, благодаря близости к природе, к земному, к родным и знакомым, внушил ему это сознательную толерантность и уважение к человеку. Чьё-то страдание, бедствие или смерть всегда вызывали глубокое волнение и сочувствие у нашего настоящего болгарина.
Увы, коммунистическая партия, будучи идеологически противопоставлена обыкновенному человеку, постаралась превратить его, всесторонне развитое и гордое существо, в марионетку, создала атмосферу брутальнейшего пренебрежения и непочтения к отдельной человеческой душе. Всей своей политикой от прихода ко власти и поныне коммунистическая партия неуклонно следует принципу: " Человек это лишь средство в борьбе, а сам по себе он ничего не сто`ит". Именно согласно этому принципу Сталин и Тимошенко в первые дни войны приказывали кавалерийскому корпусу атаковать немецкую танковую дивизию. Я сам видел документальные кадры этого безумия, когда конники с саблями атакуют танки, чтобы затем быть поголовно уничтоженными.
В общем и целом отношение коммунистической партии к болгарскому рабочему напоминало эту битву— сабли против танков. Поскольку в т. наз. чёрном буржуазном и фашистском прошлом рабочие через свои профсоюзы смогли принять закон, запрещавший аккордную систему оплаты труда, что теперь называется «нормой». Рабочие деятели вовремя догадались, что погоня за нормой ради заработка приводит тружеников к преждевременному изнурению и болезням. Большим завоеванием болгарских рабочих этот закон считали даже коммунисты. Но когда после войны они захватили власть, это не помешало им ввести точно обратную, советскую антирабочую и античеловеческую практику нормирования труда. Ради невиданной экспуатации рабочих на всех предприятиях было созданы нормировочные отделы, и соответсвенно появились специалисты-нормировщики. Рабочему установили мизерные расценки, чтобы заставить его гнать нормы. То есть, волей-неволей ради прибавки к заработку он стремился выполнять и перевыполнять норму. Но она не была постоянна. Каждое её перевыполнение на 10 и более процентов было сигналом к её пересмотру в сторону увеличения. Такие образом физически сильные и расторопные рабочие становились убийцами тех, кто был слабее и нерасторопнее их, поскольку, стремясь заработать немного больше денег, сильные провоцировали введение новых норм, которые и во сне не могли выполнить слабые, что их обрекало на бедность. Впоследствии множество руководителей предприятий по собственной инициативе, чтобы ликвидировать эту жестокую несправедливость, формировали смешанные бригады, чтобы в перевыполнении нормы отчитывались все. Во многих случаях, где нормировщик был человечен (как на нашей фабрике), прибегали к отчётным, чтобы заплатить положенное рекодсменам, не фиксируя их перевыполнение на бумаге. Надо сказать, что наше техническое руководство, все инженеры и техники очень сочувствовали каждому рабочему и шли на всяческие ухищрения в их пользу: мы сдерживали рост норм и повышали разряды труженикам, особенно при пуске новых производственных линий. Но государственная политика тотальной эксплуатации рабочих оставалась неизменной. Как сказал один из наших заместителей министров: «Гони его норму, а его бей по пяткам— и ты увидишь, что он побежит за ней!»
Итак, в голоде и бедности люди боролись за каждый левчик. Большинство рабочих приходило к нам прямо из села, с чистого, природного воздуха. И они, попадая в нашу химическую варильню, вдыхая терпентин и всевозможные вредные газы, заболевали туберкулёзом. Правда, у нас была хорошая медицинская служба и действенное диспансерное лечение, но какой смысл был в обнаружении закономерных каверн в лёгких и в последующей оплате долгих лет лечения? Я сам видел рабочих, словно сросшихся с машинами. Мне достаточно вспомнить двоих наших прессовщиц — Надку и Данче, — которые достигли такой физической автоматизации, что выполняти около 20 тысяч ударов за восьмичасовую смену, чем далеко превысили все мировые рекорды. (Нормальная выработка составляла 8 тысяч ударов за восемь часов.) Надо сказать, что никакой самый фантастический цирковой номер не впечатлял меня, как те руки, безостановочно клавшие под пресс ламариновые заготовки.
Один из моих рабочих сошёл с ума. Новичок на фабрике, он не смог выдержать работы и попытался покончить с собой. Затем в психиатрической больнице он повторил самоубийство и заявлял всем, что не хочет жить. Я проведал его, а он, кроткий и чуть улыбчивый, попросил меня помочь ему вернуться домой, чтобы спокойно умереть. Он пристально посмотрел на меня и сказал испугавшим меня, помню это поныне, тоном: «Нет распоряжения жить, товарищ Марков! Нет распоряжения жить».
Я подумал, что он был вполне прав. Было приказано работать, служить, жертвовать собой, страдать и умирать. Но воистину не было распоряжения жить. У жизни отняли всякую красоту, возвышенность и чувства. Отнишение партии к коровам, овцам и к людями в сущности было одинаковым. В военное время люди для неё были пушечным мясом, а в мирное— рабочим скотом.
У нас не было профсоюза, который бы защищал интересы рабочих. Профсоюзная организация служила именно обратному, она благословляла гнёт и бесправие рабочих. Председатель заводской профсоюзной организации избирался формально, а по сути был назначаем директором. То же касалось и патрийного секретаря. По крайней мере в моей правктике эти два общественных деятеля всегда избирались директором, который этим предохранялся от возможных конфликтов и неприятностей. Профсоюзное руководство пользовалось правом голоса при раздаче наград, тратило часть директорского фонда на увеселительные пероприяти и распределяло путёвки в ведомственные санатории. Позьзуясь этим, профсоюз николько не щанимался двумя главными вопросами: условиями труда и зарплатой. Цетнтральный совет профсоюзов являлся синекурной организацией, куда отправлялись дослуживать заслуженные, но неспособные к другой работе работе товарищи. Я не знаю ни одного случая защиты профсоюзом интересов рабочих, а будучи затем членом Союза писателей, ни разу не слышал, чтобы он боролся за интересы хотя бы одного литератора. На производстве это давало право руководству предприятия нарушать, когда ему было нужно, даже Кодекс законов о труде. Когда у нас случалось невыполнение плана, нам приходилось навязывать рабочим сверхурочный труд, который не учитывался и не оплачивался. При таком бесправии рабочие мстили своим формальным отношением к предприятию и к своему труду. Насилие нормировки уничтожило сознательное отношение к производственному процессу. Когда с силу различных причин труженик становился разнорабочим, т.е. ему не полагалась норма, тогда и чёрт не мог заставить его исполнять надлежащие ему обязанности. «Как нам платят, так мы и работаем». Ради искусственного поддержания интереса к труду непрестанно устраивались различные соревнования, цеха, участки и бригады подписывали торжественные обещания и клялись выполнить и перевыполнить свой план. Это повторялось по нескольку раз в год —и людям надоедала показуха, а апатия настигала даже энтузиастов наград. Характеризуя отношения обычного болгарского беспартийного рабочего к производству, я скажу, что 90 процентов рабочего времени истекало под знаком апатии.
И вопреки этому с потом и му`кой шло. На каждом предприятии было несколько душ, знавших и любивших своё дело, и находивших смысл жизни в труде. В основном они были старыми рабочие или бывшими специалистами, знавшими толк в ремесле. В основном народные умельцы и самоучки, они вседа удивляли меня своей сметливостью, эстетическим совершенством труда и пониманием самых современных технологических процессов. Наши мастера, бай Иван, бай Илия, бай Георги и другие, служили образцом добросовестного отношения к работе. Один из них сказал мне: «Пусть наше государство рассталось со своей совестью, я свою не брошу».
Они приходили на смену первыми, до гудка начинали работу, а уходили последними. Хоть мы оскорбляли и унижали их, они оставались собранными и деловитыми, их рабочие места славились порядком и чистотой, мастера никогда не поступались каством в угоду плану. Думая о самом лучшем в Болгарии, я вспоминаю их руки— мозолистые, в шрамах, без пальцев и суставов. они были опорой нашей фабрики. Безо всех можно обойтись, а без них — нет.
И насколько же отличались от них новые рабочие. Отравленные личной безответственностью, они безответственно относились к труду и государственному имуществу. Для них труд был барщиной, они чувствовали себя жертвами, ненавидели своё дело, ненаивдели рабочее место, презирали фабрику. Очень немногие из них испытывали любовь к профессии и желали постичь её тонкости. Если старый мастер, воспитанный в прежней Болгарии, гордился своими знаниями и умениями, то новые рабочие были жертвами жизни одним днём, или как говорил один мой драгалевский сосед: " Они гонят, словно этот мир кончится завтра!"
Напрасно устраивали мы курсы повышения и смены квалификации, квалификационные экзамены, прикрепляли молодых людей к старым мастерам с тем, чтобы молодёжь наследовала их навыки. Результаты были посредственные. Однажды министр лёгкой промышленности спросил меня, чего недостаёт новым рабочим. Я сказал ему :«Страсти!» Не знаю, был ли понят мой ответ. Наши люди отличались прохладным, бесстрастным отшинением ко своей работе. Она не волновала, не интересовала их. Столько раз мне было в глаза сказано: «Я не хочу работы, дай мне службу!»
Я нарочно выделяю различие между двумя типами рабочих, старыми и новыми, чтобы противопоставить трудовую мораль различных миров, которые столь ярко проявлялись в цехах фабрики «Победа». И те, и другие вышли из одного народа, с одними традициями, но были такими разными. С течением времени фабрика разрасталась, её производственные мощности значительно расширялись, она обзавелась новыми машинами и современной технологией, но я не думаю, что отношение к труду на ней значительно изменилось. Позже и на других предприятиях я встречал то же. И это было не только на промышленном производстве, а и повсюду. Работа за ломаный грош, только для отчёта и отбытия смены— то же было и в земледелии, и в торговле, и в учебных заведениях, и в администрации, даже искусстве и в литературе.

перевод с болгарского Айдына Тарика
Комментариев: 0

Георги Марков, "Праздник свободы и праздник милиции". Очерк

Я не верю, что в в мире есть много стран, где политический режим приказывает подчинённым ему гражданам в один определённый день чествовать свободу, а на следующий день— службу Госбезопасности, милицию или полицию. Мне кажется, что тесным соседством этих двух официальных предзников Болгарии— 9-м Сентября, Днём свободы и 10-м Сентября, Днём милиции и государственной безопасности— некто невольно и в высшнй степени иронически выразил самую суть нашей 34-летней эры социализма. Лишь талант великого сатирика посмел бы хронологически сочленить абсолютно несовместимые понятия. День свободы сменяет День отрицания её, день института, коему в лучшем случае годится эпитет «угнетающий». Каждый болгарин не может не вспомнить идеологическую наивность (и профессиональную недокучливость) бывшей полиции. День святого Архангела Михаила был профессиональным праздником и мясников, и полицейских. Но если былое совпадение дат поражало нас откровенной мыслью о сходстве ремёсел скотоубийцы и блюстителя порядка, то нынешнее соседство праздников Свободы и Госбезопасности ошеломляюще абсурдно и выглядит сверхиздевательской насмешкой над нами. Спроси я теперь у одного своего бывшего знакомого, полковника Государственной безопасности и действительного члена Союза писателей, отчего День свободы дружен с Днём госбезопасности, тот пожалуй ответил бы мне так: «Какая свобода возможна без государственной безопасности? Кто ещё стоит на страже свободы?» И выслушай я его сентенцию с молчаливым сомнением, он развил бы её следующим образом: «Не будь свободы в нашем Отечестве, не было б нужды в Государственной безопасности. Чем больше свободы, тем сильнее должна быть наша ДС (Державна сигурност=Служба государственной безопасности,— прим. перев.) Вот почему в тех странах, где нет свободы, нет нужды в Службе, которая печётся о Свободе. Видишь ли, само наличие ДС— это свидетельство заботы о Свободе, и только. Свободу надо держать в разумных пределах, не то её растащат, раздуют так и сяк— и каждый примется злоупотреблять ею». А услышь этот разговор мой старый друг Киро, он бы увлёк меня в сторону— и полушёпотом молвил бы мне: «Неужто ты настолько глуп и прост?! Девятое и Десятое сентября— не два праздника, а один-двуединый, который зовётся Днём свободы милиции!» И вот я вспоминаю поистине пугающую тираду моего соседа по койке в больнице, Борку, которому жить оставалось считанные дни. —Доктор,— обратился он к заведующему отделением,— почему мы не празднуем День здоровья? —Потому, что пациентам в больнице довольно некстати отмечать этот праздник!— вежливо ответил ему врач. —Неужто, доктор?— повысил тон Борка.— РАЗВЕ МЫ НЕ ПРАЗДНУЕМ ТО, ЧЕГО У НАС НЕТ? Мы с врачом косо взглянули на него. Но Борке, он знал это, терять было терять— и он лихорадочно выпалил на одном дыхании: «Разве мы не празднуем Новый год, хотя он ничего нового нам не принесёт? Не празднуем День труда именно потому, что ненавидим свою работу? Не празднуем День печати, оттого, что никакой печати нет? Не празднуем День конституции именно потому, что никакой конституции у нас нет? Почему же мы, умирающие, не отмечаем День здоровья? Почему бы сумасшедщим не праздновать День ума?» Мы с врачом притворились тогда, что не расслышали. Борка умер, все эти года мне постоянно слышался его резкий, почти писклявый возглас: «РАЗВЕ МЫ НЕ ПРАЗДНУЕМ ТО, ЧЕГО У НАС НЕТ?»
Много раз за эти годы я категорически убеждался в том, что мы не только праздновали небывалое у нас, т.е. бессодержательные наши праздники выглядели только названиями, но и масса понятий, масса слов обозначали у нас нечто обратное. Сколько раз я поражался полной несовместимостью официально употребляемых слов и их сутью. Иногда мне казалось, что я тону в непроходимом болоте между настоящим и официально принятым смыслом этих слов, и я уже не понимал, что значат эти сказанные и написанные слова.
И снова на помощь мне приходит старый друг Киро. Я вам процитирую один из его советов, дословно записанный мною:
«Мотай на ус, братец, учись переводить. Не с английского, не с русского, не с немецкого, а с болгарского на болгарский. Это два совершенно разных языка— прежний и нынешний, назовём их НАШИМ и ИХНИМ. Ещё кто-то скажет, дескать, невелика разница: оба они по сути один болгарский язык. Вот уж нет! Это два совершенно отличных языка, это всё равно, что читать слева направо, или наоборот. Ведь смыслы, а не звучание, одних и тех же слов абсолютно различны. Они несовместимы! Например, если приду я к тебе и скажу „давай мы тебе ПОМОЖЕМ в чём-то“, это значит, что я предлагаю тебе свою помощь, что ты можешь рассчитывать на меня. Но когда директор предприятия говорит „давайте ПОМОЖЕМ исправиться товарищу“, это значит „давай утопим его с головой, навалимся на несчастного сообща, чтобы поскорее покончить с ним!“. Или например, вызвал тебя начальник на ковёр— и говорит тебе „мы же друзья, верно?“. Это значит, что он тебя ненавидит всеми фибрами души своей. И так всё. Каждое их слово это в сущности антоним нашего, звучащего так же. Когда они говорят „свобода“, это значит рабство, а когда они поминают „рабство“. Когда некое политическое движение они называют „реакцией“, значит, оно в сущности прогрессивное. А „прогрессивным“ они называют именно реакционное движение. Когда они говорят „ревизионизм“, это значит антидогматизм. Когда они кого-то зовут „любимейшим вождём народа“, это значит, что он— самый ненавистный в стране. Независимостью они называют абсолютную зависимость. Поминая „патриотизм“, они призывают нас к верности чужому государству. Когда они говорят „счастьем“, это означает большое несчастье. Когда они обещают рост народного благосостояния, нам следует ждать великого обнищания. Когда они зарекаются ЭКОНОМИТЬ народные деньги или валюту, это значит, что они готовятся пустить по ветру вдвое больше прежнего. Когда они говорят, что искусство и литература должны отразить действительность, это значит, что им нельзя и касаться действительности. Если они устраивают выборы, это значит, что на самом деле никакого выбора нет… Теперь ты меня понял, да? В нашей стране у нас два языка— язык и антиязык. И если ты не наловчишься переводить, беда тебе, простаку!»
После объяснение Киро ясно, что если прежде мясники и полицейские отмечали свой день одновременно, то это было чистой случайностью. Но в соседстве Дней Свободы и Государственной безопасности вовсе нет ничего случайного. Ведь согласно толкового словаря Киро это Дни Угнетения и Человеческой опасности.
Но чтобы не быть голословным, играя громкими и вескими словами вроде «свобода» и «угнетение», я бы отмотал время на 34 годовщины Девятого сентября назад и сравнил жизнь болгар прежних с житьём нынешних. Тогда станет ясно, что День свободы воистину вызволил болгар: он освободил их от самой свободы. А единственный критерий свободы, чтимый современной историей— это объём прав(или свобод), которыми осчастливлен отдельный простой человек. Свободные общества и свободные страны вольны настолько, насколько они наделяют личными свободами каждого их своих простых граждан. В нормальном человеческом языке нет других критериев свободной страны. Ни один здравый ум не в состоянии счесть колонию узников под властью начальника тюрьмы, огороженную от мира высокими стенами, натасканными псами и стреляющей без предупреждения охраной СВОБОДНЫМ ОБЩЕСТВОМ. Более того, я нарочно это подчеркну, пусть даже узники спят на пуховиках, едят ананасы и жуют рябчиков на серебре, пьют шампанское из хрусталя и тешатся изысканными, дорогими развлечениями— это нисколько не лишает их статуса заключённых. Они несвободны и не могут быть свободными просто потому, что им нельзя покинуть охраняемый периметр тюрьмы.
Эта элементарная истина выглядит странно перенебрегаемой теми, которые говорят, что болгары за сорок лет стали на 720 процентов счастливее, поскольку получили асфальтированные шоссе, а тракторный парк страны увеличился на 490 процентов или что-то в этом роде. Дороги с твёрдым покрытием и тракторы бесспорно важны для жизни современного человека, но сами по себе они вряд ли как-то относятся к свободе, предоставленной каждому в отдельности болгарину. А ещё меньше— к личному его счастью.
До коммунистической власти в Болгарии большинство дорог были неукатаны и непокрыты (как и во многих других странах в то время). Но по тем пыльным трактам ходилось куда свободнее, и вели они человека много дальше нынешних. Право на заграничный паспорт было обыденной гражданской свободой и ни для кого не представляло проблемы, более того, не существовало страшной машины нынешнего пастпортного отдела при Дирекции народной милиции. Я почти уверен, если спросить нынешних болгарских граждан, что они предпочитают: пыльные дороги и заграничные паспорта или асфальтовые шоссе с пропиской— они бы категорически выбрали пыль. Разумеется, асфальтовые покрытия— не заслуга коммунистического режима, они— признак цивилизованности и условие экономического развития страны, и вполне возможно, что при демократической власти наши дороги могли оказаться бы пошире и поудобнее этих.
Но говоря о праве граждан на свободное передвижение, не следует ограничваться лишь заграничными поездками. До Девятого сентября, а точнее, до войны в Болгарии не было системы ПОЖИЗНЕННОГО закрепощения граждан по месту работы и проживания. Вопрос перемены мест работы и жительства зависел от личного желания и материальной возможности. Таким образом День свободы освободил болгарских граждан от традиционной болгарской свободы. Надо признать, что у нас с пропиской ещё столь туго, как в Советском Союзе, т. е. пока софиянцу для поездки в Перник или же старозагорчанину в Пловдив не требуется милицейского позволения. ( Здесь автор явно преувеличивает. В 1968-м году, когда впервые вышел в эфир Би-би-си этот очерк, граждане СССР не ограничивались в передвижении внутри страны, — прим. перев.) Но в процессе плановой социалистической интеграции, возможно и нас постигнут ограничения в праве передвижения внутри страны.
Обратившись к практике фундаментальнейшего права человека, к свободе слова, мы не можем не испытать потрясения от огромной разницы между «чёрным» (каким его ругают) прошлым и светлым (так его величают) настоящим. Вопреки известным ограничениям в разные периоды прошлого, в стране существовало основополагающее человеческое право— свобода слова, и даже коммунисты в значительной степени пользовались ею. Те, кто в этом сомневаются, пусть посетят Народную библиотеку имени Ивана Вазова и просто полистают подшивки газет, пусть даже военных лет. Любая коммунистическая и левая литература (даже откровенно подрывная) поччти беспрепятственно издавалась и распространялась. Невозможно себе представить, что если вдруг современный болгарский литератор напишет роман, содержащий острую идейную и нравственную критику нашего общества, тот будет опубликован в Болгарии. А вот роман «Сноха» Георги Караславова, коммуниста Караславова, тогда был не только опубликован, но и официально награждён… «мракобесным монархо-фашистским режимом». По крайней мере мне старорежимный цензор кажется наивным добряком на фоне чудовищно тотальной нынешней цензуры. Но, оставив литературу и прессу, давайте-ка обратимся к чему-то гораздо более важному. Если бывшие диктаторские или полудиктаторские режимы запрещали гражданам публично высказывать их мысли, то граждане нынешних коммунистических стран озабочены тем, как скрыть то, что они мыслят. Недавно, имея в виду положение в Чехословакии, известный американский писатель Артур Кларк заявил, что именно вследствии сильного коллективного инстинкта скрывать свои мысли возникла опасность полного обессмысливания национальных языков. Вы схватываете, насколько уместна в наших условиях изложенная мне Киро теория языка и антиязыка. Теперь ни один болгарин не в силах мысленно набраться дерзости и высказать руководоству свои мысли о нём. И даже отважно осмелившись на гражданский поступок, он бы скоро утих в жуткой тишине общей массы. Впрочем, и официально поощряемая критика-самокритика сводится к извращённым комплиментам режиму, отчего она остаётся далёкой от истины.
Другое право, которым болгары традиционно пользовались в прошлом, даже при полудиктаторском режиме, а именно— право собраний, ныне принадлежит царству давно усопших прихотей. Мне не нужно вникать в общеизвестные подробности. Но тем молодым болгарским гражданам, которые сомневаются в отсутствии этого права, я бы предложил попытаться собрать архибезобидный кружок или общество. Скажем, «Общество друзей певчих птиц». Тогда власть— и это в лучшем случае— ответила б активистам, что оно никому не нужно, дескать, Союз охотников и рыболовов давно и успешно занят тем же, и много бо`льшим делами. Но скорее всего власть вяло отмахнётся: «О каких певчих птицах речь?» А кто бы дерзнул заикнуться власти о свободных профессиональных, религиозных, идейно-политических организациях? Правда, болгарским гражданам в добровольно-принудительном порядке предлагается членство в Отечественном фронте и в других казённых организациях.
Тут мы естественно обращаемся к праву свободных выборов. Из всех уже упомянутых нами свобод эта— наиабсурднейшая в современной Болгарии. Это типичный пример, когда весь смысл глагола ИЗБИРАТЬ— а именно ПРЕДПОЧТЕНИЕ ОДНОГО из НЕСКОЛЬКИХ— ликвидирован, и ныне болгарским гражданам предоставлена шизофреническая возможность ИЗБИРАТЬ ОДНОГО из ОДНОГО. Вопреки разгону политических партий после переворота 19 мая 1934 года, в Народном собрании всё ещё подавало голос огромное число народный избранников— противников тогдашнего правительства, и поэтому глагол ИЗБИРАТЬ ещё не был лишёт своего истинного смысла.
Нам нечего сказать о праве неприкосновенности жилища, о справедливом суде, о равенстве граждан перед законами, о свободе вероисповедания и так далее...
Все эти права человека, будучи упомянуты в программе Отечественного фронта, свободы, во имя которых он 9-го сентября 1944 года взал власть, вскоре видно были похорогены иным праздником, 10-м Сентября— Днём народной милиции и Государственной безопасности!
И вот я вспомнил тот ещё, кумачовый, «искренне революционный» лозунг, вывешенный 10 сентября над одним болгарским вокзалом:
«Да здравствует 10 Сентября, день Народной милиции— единственной опоры Народной власти!»

перевод с болгарского Айдына Тарика

Комментариев: 0