Георги Марков, «Заочные репортажи из Болгарии». Глава «Воровство», начало

Меня окликает приятель, журналист, с которым я только что обедал:
— Если ты не занят, айда со мной в суд, надо написать об одном деле. 
— Интересное дело?
— Ещё бы! Одна украла, типичная история… продавала в государственном магазине, а выручку себе...
— Сколько она осилила?
— Признала 12 тысяч, но кто знает, сколько… Может быть, больше, может быть, меньше… Разве ты не знаешь, как хозяйственная милиция раскрывает такие дела… Выбирают некую предполагаемую сумму и держат человека в чёрном теле, пока он не признает примерно ту же… следствие — мама плачет… Но она оказалась упорной. Вертелась около года!
— Молодая?— спрашиваю из чистого любопытства.
— Пожалуй, ей 28-30… Интеллигентная девушка… просто удивительно умна… Кради себе, но зачем так глупо попадаться?!— мой приятель явно симпатизизует ей.
— Как она попалась?
— Как почти всегла их ловят! По тратам! Если ты она не начала разбрасываться деньгами, её бы не раскрыли. Она настолько просто и тонко устроила дело, что никаких доказательств, кроме этого, и она призналась наконец. Спорим, что многие государственные торговцы делают то же. Разве когда льёшь мёд, пальцы не оближешь...?!
— Она замужем?
— Разведена!
— Ну хоть красива?
— Довольно симпатична!
Я решаюсь пойти с ним, чтобы увидеть конец процесса, начавшегося утром. Мой приятель— специалист по судебным вопросам и двже ведёт нерегулярную рубрику в газете. Долгие годы судебные и уголовные истории не имели доступа в печать. Считалось, что они представляют нетипичную отрицательную сторону социалистической жизни, и поэтому не подлежат огласке. Но впоследствии оказалось, что отрицательные явления становятся настолько типичными, что их освещение в печати стало неотвратимым. Более того, согласно новым установкам, печать может исполнять своеобразную роль назидательного ментора, предающего гласности отдельные, довольно характерные преступления.
— Ты напишешь о ней?— попутно я спрашиваю приятеля.
— Откуда я знаю?! С одной стороны, её дело довольно типично. Я думаю, что масса народа занята тем же, но втихую. С другой стороны, я спрашиваю себя, зачем писать о ней, такой мелкой рыбёшке, за которую явно некому заступиться? Знаешь, когда я натыкаюсь на что-то покрупнее, моментально откуда-то звонят, и вот… «товарищ оступился, но он наш товарищ»… А что касается этой девушки… скажу тебе… она— жертва. Типичная жертва. И самой себя, и общества!
Мы входим в сумрачный холл Судебной палаты. Затем поднимаемся на четвёртый этаж. Вот девятый зал. Внутри всего несколько душ, явно зеваки, которым нечем заняться. Пока мы садимся, прибывают ещё несколько, вероятно, знакомые или друзья подсудимой, поскольку лица их озабочены. Они тихо обмениваются несколькими словами. может быть, пытаются угадать, насколько тяжёл будет приговор.
— Как думаешь, сколько ей присудят?— спрашиваю приятеля.
— Без отягчающих обстоятельств ей полагается до пяти лет, значит, она отсидит не больше двух. А со связями и с помилованием может выйти и раньше!
Дверь слева, у скамьи подсудимых, отворяется— появляется милиционер. За ним показывается женщина в белой блузе и в тёмной юбке. Меня словно бьёт током, и кажется волоса встают дыбом. Я не могу поверить своим глазам. Как хорошо знакомо мне это лицо с его острой, такой неуступчивой красотой, с гордостью, заключённой во властных губах, с нежной строгостью щёк, с непримиримостью этих больших зелёных глаз, в этом изящном изгибе бровей. Это Ирина, которую я не видел семь или восемь лет. Та же яркая помада, та же болезненная белизна кожи, прежняя осанка с легко откинутой назад головой.
— Ты знаешь её?— земетив перемену во мне, спрашивает приятель.
— Да — отвечаю я. — Но здесь верно какое-то недоразумение!
— Недоразумение внутри тебя!— замечает он.
Он прав. Я недоумеваю оттого, что не могу принять, что моя знакомая Ирина и Ирина, занимающаят скамью подсудимых— один и тот же человек. Мне хочется сказать своему приятелю, что она— одна из самых совестливых, самых принципиальных и достойных уважения моих знакомых. Я знаком с нею с общинской больницы, где мы лежали в соседних палатах. У неё был запущенный туберкулёз, и она чудом спаслась. Я помню долгие часы её тяжких вздохов и надрывного кашля за стеной. Она отчаянно хватала воздух, чтобы крикнуть:
— Доктор, я не хочу умирать!
Затем наступило медленное, неуверенное восстановление. Ей было 20 лет, она училась на ветеринара, много читала и любила Баха. Она была очень красивой. До такой степени, что красота её вызывала смущение молодых людей вокруг. А если у неё было пало поклонников, то от их страха, который она вызывала своим недвусмысленным поведением и острыми, очень интеллигентными вопросами. Она органически не терпела притворства, лицемерия, ухажорства и глупых мужских комплиментов. Она отличалась открытым и непримиримым идеализмом.
Поняв, что перепрыгнула пропасть, она мне сказала:
— Я возвращаюсь с того света с одним обещанием: буду жить честно!
Понятие честности стало её почти маниакальным комплексом. Она преждевременно покинула больницу, ведь нечестно занимать койко-место, в котором нуждаются другие. Она оставила ветеринарный факультет, поскольку нечестно изучать нелюбимую науку. Она бросила своего друга, поскольку не намеревалась жить с ним, а тратить его время нечестно. Она отвергла массу соблазнительных брачных предложений, поскольку те были нечестны. Она отказалась от блата и связей, с которыми могла бы найти себе лучшее жильё и работу. И редкие наши совместные ужины происходили с условиями, что мы пойдём в дешёвое заведение и что она оплатит половину счёта.
— Может быть, я смешно выгляжу, —говорила она — но так мне спокойнее и приятнее.
Затем она нашла себе место продавца в книжном магазине и была очень счастлива возможностью читать все свежеотпечатанные дефицитные издания. Но когда я однажды попросил её приберечь мне некоторые, моментально раскупаемые книги, она улыбнулась и покачала головой:
— Ты знаешь мои приципы!
— Но все так поступают— возразил я.
— Все могут, а я не могу!— отрезала она.
Я знаю немногих людей с таким ясно сформулированным желанием честно и достойно служить, другим, нашему обществу. Но на работе её не любили за непримиримость. Она не шла на компромиссы, резко и категорично высказывала личное мнение своим начальникам, которые правда были бандой негодяев, но с важными связами, и в конце концов действительность оказалась сильнее её. Она вынуждена была оставить магазин и, чтобы прокормиться, стала официанткой, что согласно представлениям нашей суетной софийской интеллигенции равнозначно падению. Так я потерял её из виду.
Пока я всё это вспоминаю, входят судьи, мы встаём, снова садимся— и слушание начинается. С утра были расспросы, теперь— декларации, и поскольку суд ускорен, приговор зачитают примерно через час-два.
Преступление Ирины состоит в том, что ведя учётность бара одной гостиницы, на протяжении нескольких лет она покупала в магазинах напитки, которые продавала во своём баре с соответствующей наценкой, которую клала в свой карман.
— Говорю тебе, что почти все на этой работе поступают так!— подчёркивает мой приятель. — Всё просто. Покупаешь коньяк по государственной цене и продаёшь его через свою кассу. Двести процентов прибыли! Кто поймёт, что коньяк из магазина? Правда, скупаться надо осторожно, иначе донесут, но что тебе сто`ит обойти пять магазинов ради десяти бутылок?..
Я вполуха слушаю объяснение техники кражи, поскольку всё моё внимание сосредоточено на Ирине и на одном-единственном вопросе:
«Зачем она сделала это?»
Узнав, что папа принял ислам или Брежнев поклонился могиле Гитлера, я бы меньше изумился.
Пока рассматривается дело и поочерёдно выступают судья, прокурор и защита, она стоит безмолвная, пристально смотрит в окна и выглядит посторонней в этом зале. Он слегка улыбается, словно припоминая нечто очень далёкое, а может быть и приятное. Мне кажется, что она окончательно смирилась с судьбой, что настал конец её непрестанным вопросам и неуступчивым её принципам. Но больше всего меня поражает то, что в выражении её лица нисколько нет сожаления. Передо мной женщина, сидящая на скамье подсудимых и равнодушно ждущая, когда её отправят в тюрьму на три, пять или десять лет.
— Она не сожалееи— тихо замечаю я.
— О чём ей сожалеть?— отвечает мой приятель. — По-моему, она вполне сознательно избрала этот путь, и может быть вполне сознательно оказалась на этом месте!
— Что ты имеешь в виду?— спрашиваю я.
— Я хочу сказать, что это не обычный проступок… жажда денег… лёгкая нажива… Чем дольше я её наблюдаю, тем сильнее мне кажется, что за всем этим стоит главная, основная причина, ради которой она могла бы и кого-нибудь убить… И похоже, что повод её такой властный, что ей это всё до лампочки… Видишь, она смотрит на судей, как на мух...!— мой весьма темпераментный приятель разволновался.
Напрасно я надеюсь, что она заметит меня. Только раз или два она оборачивается к залу, но её взгляд нигдене останавливается. Или мне махнуть ей рукой?
Процедура продолжается. Прокурор, молодой гнусавый толстяк с густыми бровями, не смущается отсутствием публики и словно любуется собственной речью. Он амбициозно собрал все газетные клише:«клещи, сосущие кровь трудового народа», «пережитки буржуазно-капиталистического строя», «воровство не только материальных, но и духовных ценностей социалистического общества», «легкомысленная безответственность» и так далее. Он указывает на мою Ирину и патетически спрашивает себя:
— Какое воспитание может дать детям эта мать, если она вообще когда-нибудь станет матерью?
Это больное место Ирины. После тяжёлой болезни у неё никогда не будет детей. Я вглядываюсь в неё в ожидании сильной реакции.
Ничего. Она всё так же невозмутимо смотрит в окно, словно прокурор говорит о ком-то ином.
— Кто её адвокат?— спрашиваю я своего приятеля.
— Служебный, — отвечает он. — Она отказалась взять адвоката.
— По-моему, это скорее похоже на самоубийство,— говорю я.
Защита проходит формально. Адвокат, молодой юноша, явно дипломировавшийся несколько лет назад, проявляет удивительный такт не употребляя пустых фраз. Он говорит, что его подзащитная в общем рассказала ему о себе немногое, но из данных, которыми располагает суд, можно лишь догадываться о мотивах этого преступления. И вот он говорит, что позодревает «глубоко личные, или, как это чувствуется— трагические мотивы“. Но он погалает, что они вовсе лишены общественно-политической подоплёки. Адвокат добавляет, что в своей прежней жизни Ирина была известна, как ислючительно честный и принципиальный гражданин, что она выстрадала свою принципиальную позицию. При этом прокурор пробурчал: „В нашей стране никто не страрадет за честность“.
Защитник резюмирует, что подсудимая действовала в силу чисто внутреннего импульса, единичной реакции, не характерной для неё.
— Он пытается получить условный срок, но я не думаю, что это возможно,— комментирует мой приятель.
Ведущий дело судья выглядит немного растерянным. По-моему, он похож на не особенно опытного юриста, которые быстро возвысился по неюридическим причинам. Но нехватка опыта придаёт ему больше человечности. Может быть, пронятый красотой Ирины, он внимательно вникает в дело. Несколько раз я замечаю, что он всматривается в неё, чьё равнодушие ещё больше его смущает.
Наконец, он предлагает её высказаться.
Теперь я впервые слышу её голос:
— Нет, спасибо — говорит она. И снова смотрит в окно.
Суд уходит на совещание. Присутствующие в зале шепчутся.
— Остались одни формальности— говорит мой приятель. — Всё решено зараннее. Мне кажется, что она получит 4 года.
И он оказалося совершенно прав. Приговор— четыре года.
Пока председатель суда медленно речёт именем народа, Ирина стои справа, вперив в него глаза. Мне кажется, что ещё секунда— и она что-то выкрикнет. Но буря, которая собирается на её лице, внезапно разбивается о какую-то неодолимую стену и, пока судья зачитывает параграфы о конфискации имущества, Ирина снова отворачивается к окну.
— Если хочешь её видеть, я могу сразу это устроить!— шепчет мне на ухо приятель.
Я киваю ему.
Заседание закончилосб, суд уходит, а милиционер выводит Ирину ерез ту же дверь. Я медленно покидаю зал, и всё здесь мне кажется дурным сном.
— Готово!— мой приятель быстро возвращается.— Только извини, нам надо вдвоём… Я сказал, что мы пишем для газеты…
И пока он ведёт меня по коридору к помещению для встреч с подсудимыми, я чувствую, как всё во мне сжимается в предчувствии болезненной встречи.

                                                                   * * *
Приближаясь к комнате свиданий, я чувствую, что стал свидетелем житейской нелепости, которую не желает осмыслить мой разум. Выходит, что Ирина вырвалась из удушающих обьятий туберкулёза лишь ради четырёх лет тюрьмы, что стремление к чистой и честной жизни усадило её на скамью подсудимых как воровку… Мне казалось, что вышла какая-то фатальная ошибка, ведь я не мог представить себе эту девушку в качестве преступницы такого рода, и я не мог смириться с тем, что в силу приговора ей в самом деле предстоят четыре года за решёткой. Я трепетал, думая, что она уже провела около года предварительного следствия в тесной камере, на отвратительных харчах, с внезапными вызовами на допросы, с суровым обращением следователей: «Гражданка Иванова!»
— Она выглядит очень неприступной женщиной!— говорит мой приятель, который вероятно ждёт, что я ему расскажу о подсудимой.
Я вхожу в комнату с известным смущением. Всё же довольно нахально свободно входить к человеку, лишенному всякой свободы. Это невольно роднит меня с прокурором и судьёй.
Ирина не одна. Кроме читающего в углу газету милиционера, перед ней стоят адвокат и незнакомый мужчина, чьи брюки из офицерского габардина выдают ведомственного гражданина. Позже я узнал, что это был её следователь. Я успеваю услышать последние его слова:
— Подумай— упорно глядя не неё, говорит он. — В конце концов это тебе во благо!
— Спасибо — она снесла его взгляд с той же твёрдостью, и я почувствовал, что никакой следователь не может её устрашить.
Адвокат и следователь тронулись. Но последний внезапно остановился перео мной:
— Если вы её друг,— бросил он — скажите ей, что твердолобие ни к чему не приведёт!
Я не успел ответить, как её острый голос прозвучал за моей спиной:
— А мягколобие к чему приводит?
Лицо её украсила язвительная улыбка.
Те двое пожимают плечами и выходят. Из всего этого я понимаю, что вероятно обстоятельства дела поныне остались невыясненными до конца. И может быть в скрывающей их темноте кроется некая иная истина, какая-то надежда.
Я сильнее смущаюсь оттого, что она не удивлена моим посещением. Он не восклицает, вообще не реагирует, словно никогда предже не видела меня. Приятель пытливо смотрит на меня и уходит в угол к милиционеру. Он о чём-то заговаривает с ним.
Ирина сидит на деверянной скамье прислонившись к стене, скрестив ноги, и курит. Она выглядит исполненой спокойной решительности, и моё представление о разбитой самосожалением, хнычущей неудачнице оказывается сентиментальным вымыслом.
— Как ты?— я глупо спрашиваю её.
— Хорошо— отвечает она с заметной досадой. Я чувствую, что мне недо объяснить ей своё присутствие в суде.
— Я случайно проходил тут и увидел тебя...
— Ну да, — отвечает она— одни тут по делу, другие ради зрелища!
Наступает неловкое молчание. Я не знаю, с чего начать. В глубине комнаты мой приятель обсуждает с милиционером какого-то общего знакомого.
Я сажусь к ней. Чувствую запах стойких духов. Вижу совсем новые, современные, модные и вероятно довольно дорогие туфли. Замечаю на правой её руке очень красивый старинный перстень.
— Предполагаю,— чётким голосом начинает она— что теперь ты мне скажешь, дескать, меньше всего ожидал увидеть тут меня?
— Правда, увидев тебя, я не смог поверить!
Казалось, мои слова обожгли её. Она пришла в движение и обернулась ко мне:
— А почему ты не мог поверить?— она повысила голос. — Так уж трудно? Или же тебе это невозможно?
— Ведь я тебя знаю — я постарался смягчить тон. Она грубо и несколько безобразно рассмеялась.
— Знаешь?! Никто никого не знает!— и внезапно она добавила. — И я себя не знаю!.. Мыслишь себя одной… годами мыслишь себя одной… а вот после вдруг оказывается, что ты совсем другая!
Это прозвучало как приглашение на исповедь.
— Понимаю — сказал я.
— Ничего ты не понимаешь!— обрывает она меня. — Ты поймёшь всё только, когда сядешь тут— она ударила ладонью по скамейке и задиристо продолжила. — Но тебя никогда не достанут, ведь ты знаешь, как красть! А я вот не знала! И не хочу знать!
Мне становится ясно, что надо сменить тему, если я вообще хочу разговора.
— Я пришёл сюда не обвинять тебя, и не оправдывать — в свою очередь я повышаю голос. — Мы были друзьями, и я пришёл, чтобы по-дружески увидеть тебя!
Это несколько впечатляет её. Сторогое лицо Ирины смягчается, язвительная усмешка исчезает. Мы заговаривает о наших старых друзьях из общинской больницы— кто умер, кто уцелел, кто ещё влачится по санаториям. Ирина около года не поддерживала связи с внешним миром и давние события она воспринимает как новости. Весть о смерти общего друга сильно омрачает её лицо. Вздыхая, она гасит сигарету и говорит:
— Почему хорошие люди умирают, а плохие живут по сто лет?!— глаза её увлажняются, и он внезапно говорит:
— Иногда мне жель, что вообще...— не закончив предложения, она только покачала головой. Её лицо окатывает волна дрожи, она сжимает губы, чтобы овладеть собой, и затем смотрит на меня. Её блестящие глаза словно говорят: «Я прекрасно знаю, что и зачем сделала, и не хочу ничьих сожалений!»
И вот впервые мне приходит на ум, что единственным поводом кражи может быть иной человек, что всё её упорство на протяжении целого года и этот четырёхлетний приговор могут быть следствием её фанатического желания скрыть другого.
— Ты разве не обжалуешь?— спрашиваю я.
— Нет— бросает она.
— Почему?
— Потому что мне всё равно!
— Можт быть тебе скостят срок и с учётом предварительного заключения ты срызу выйдешь на свободу?
— Куда выйду?— спрашивает она притихшим, но полным силы голосом.
Она смотрит на меня в упор и похожа на учительницу, которую раздражает элементариная безграмотность ученика. И, чтобы не оставить меня в неведении, Ирина продолжает:
— Если ты думаешь, что моя жизнь была прекрасна, и мне мучительно жаль того, что я теперь теряю, то это ложь! Даже напротив, мне мило дёрнуть отсюда, из тесного общества весьма честных и порядочных граждан…
— Таких как я?!— замечаю.
— Да, и таких!— говорит она и снова снижает тон.— Ты разве не воруешь? Твои коллеги журналистики, писетелишки не крадут? Они воруют побольше моего! Зачем вы крадёте личные, людские истины и подменяете их ложью?! Почему для тебя и твоего приятеля там в углу я вероятно— буржуазный рецидив социалистического общества, пособница дьявола, пришедшая в ангельский рай, а? Эх, да у этих ангелов душа чернее моей, поверь мне! Видел ты того прокурорчика? Пока он тявкал, я рассмотрела его и подумала: какой подхалим, знаю таких, сколько он отбил поклонов, сколько людей растолкал локтями, сколько истин изнасиловал он ради своего местечка! И он ещё меня судит! А этот председатель суда?! А мой следователь?! Смоги как-то измерить преступления каждого, ты бы увидел, что мои 12 тысяч это ничто, детская шалость!
Она закуривает новую сигарету и продолжает:
— Если вы хотите написать о настоящих ворах в этой стране, оставьте меня. Вы теряете время. Они на других скамейках. Но вам неохота идти к ним. Да и вряд ли вас пустят к ним. Вам намного проще прийти ко мне и к таким как я! Скажи мне, товарищ писатель, как в этом государстве не слишком разновеликих зарплат некоторые живут в роскошных квартирах, на виллах, ездят на дорогих авто, путешествуют по заграницам, имеют любовниц, собак и многое другое, а у таких как я нет ничего? Спрашиваю тебя! Ну разве они покупают всё это на свои законные оклады, или у них где-то есть особые магазины с особо низкими ценами? Ответь мне, где? Выйди на улицу— «мерседесов» не счесть! Говорят, один такой стоит от 15 до 20 тысяч левов. Как им удаётся скопить такие деньги? Откуда столько у них?.. Когда следователь меня допрашивал, я его спросила об этом и сказала, что отвечу ему, когда он мне ответит. Тот же вопрос я задаю и тебе! На чём разбогатели эти высокопоставленные граждане и их заместители? Своим трудом?
Теперь я понимаю, что Ирина не оправдывается, ни защищается. Она нападает. Но её атакующий тон только подсказывает мне, что она вероятно не участвовала ни в каком воровстве, и что она на самом дела платит за чужие грехи. Никогда прежде её голос не звучал с такой пронзительной злобой и ненавистью.
— Это государство держится прежде всего на воровстве, — декларирует она —которое обедняет невинных людей! Каждая привилегия— воровство, ведь она за счёт непривилегированных! Любой карьеризм, интриги, подсиживание— воровство. Знаешь, что сказала мне одна книготорновка в камере? «Система окрадывает нас, поэтому нам надо красть у неё!»
— И кто в системе? —спрашиваю я.
— Системата— это организация крупных расхитителей! Тех, которых ни ты, ни твой приятель не смеет интервьюировать! И суд принадлежит большим ворам, которые судят нас, воришек, таскающих крохи с их стола!— говорит она с категоричность, напоминающей мне ремсистские* довоенные декларации.
— Ты помнишь меня прежней, наивной и глупой курицей— продолжает Ирина. — Я знала, что в мире много грязи, но хотела жить как-то иначе… Я ХОТЕЛА ЖИТЬ ПО ВЕЛЕНИЮ СЛОВА «ЖИЗНЬ»… То есть, остаться собой… никаких компромиссов, никакой безответственности… Как я тебе говорила… я знала, что будет тяжело… и не строила иллюзий… Но когда многие годы подряд ты открываешь, что почти каждый, с кем тебя сводит судьба, рано или поздно оказывается мелким лавочником, элементарным эгоистом, который мнит себя центром мироздания, когда видишь, что все человеческие отношения устраиваются с чёрного хода, начинаешь чувствовать себя одиноким выродком, которому остаётся броситься под трамвай или убежать… Господи, как вспомню тех, с кем меня судьба сводила… И каждый тебя норовит клюнуть… Сегодня они выбьют у тебя то, завтра— другое… и через некоторое время удивляешься… словно тебя подменили… Как твой друг Васил?— она пытливо смотрит мне в лицо. — Ведь он столько лет бил себя в грудь, скандалил, протестовал… пока ему не бросили сахарную кость— и всё его геройство тихо испарилось… Много таких… И тебе постепенно приходит на ум… с годами… как вода у плотины… говоришь себе… А почему бы и мне не состоить пакость этому гадкому миру?!.. В наказание, если хочешь! Отомстить!.. И приходит время, когда плотину, которуют ты крепил изо всех сил, размывает— и хоть ты не вор, не умеешь воровать, они тебя хватают… Ты же знаешь старую присказку «судят не за кражу, а за то, что не сумел украсть как надо»!
Вдруг рассмеявшись, она иным голосом добавила:
— Из этого не выйдет репортаж, да? Разве тебе трудно черкнуть о несчастной девочке, которая оступилась?! Я убеждённая воровка, дядя! Я меня своя идеология! И ты меня не втиснешь в сентиментальный репотажик!
— Оставь эти сказки— говорю я. — Подумай, чем я могу помочь тебе?!
— Зачем тебе мне помогать? — снова задирается она. — Ради успокоения своей совести, дескать, мы не оставили эту красавицу в беде… Нет! — Ирина на миг смолкает, чтобы добавить. — Ты можешь мне помочь!.. Если опишешь меня! Но настоящей! Ясно тебе, настоящей, без сахарной присыпки!
Я не знал, что ответить, когда она грустно покачала головой и сказала:
— И тебя надо осудить, Георги! И всех таких, как ты! Ведь и вы воры! Только крупные!
— Брось эти глупости— хмурюсь я и обещаю её найти известного адвоката и обжаловать приговор, тем более, что доказательств её вины нет никаких, кроме признания. Но она слушает меня со снисходительной улыбкой в сильном возбуждении от своих слов. Наконец она говорит мне:
— Не старайся! Моё место там, в тюрьме!
И вот милиционер говорит мне, что автозак внизу, и что надо выходить. Я полаю ей руку. Ирина ей не берёт. Мы с приятелем у двери, когда она вдруг громко восклицает:
— Я ничего не украла, Георги! Ни стотинки! Это чистая правда!
Я уношу с собой её пронзительный, искренний взгляд. Через год оказклось, что бедная Ирина попросту взяла на себя чужую вину и молчала, чтобы не погубить человека, которого любила.

перевод с болгарского Айдына Тарика
* от РМС= Рабочий молодёжный союз (Работнически младежки съюз),— прим. перев.
Обсудить у себя 0
Комментарии (0)
Чтобы комментировать надо зарегистрироваться или если вы уже регистрировались войти в свой аккаунт.