Категория: проза

Георги Марков, "Заочные репортажи из Болгарии". Глава "Литературное болото"

Если просуммировать сроки заседаний, собраний и встреч, оценить расход бумаги на решения, резолюции, отчёты, инициативы, доклады, приветственные телеграммы, речи, обзоры и т. д. руководства нынешней болгарской литературы, точно выйдет, что они во сто крат больше времени и бумаги, расходуемой собственно на литературу. Вот одно из характернейших явлений у нас, одна из ярчайших демонстраций псевдодеятельности. Никакой гражданин нормального мира не смог бы принять существование целой социальной группы, живущей лишь переливанием пустого в порожнее. Но самое трагическое то, что эта никакая деятельность считается режимом не только очень важной, но во всяком случае важнее самого творчества. И в этом я усматриваю доказательство целенаправленной и упорно проводимой политики вытеснения и угнетения истинно творческих импульсов, и замены их паразитически-бесплодными потугами. На практике это означает подмену литературы литературствованием, писателей— писательствующими, творчества— сочинительством. Результатом является превращение озера в болото, где чем больше лягушек, тем меньше рыбы. Но партия нуждается не в молчании рыб, а в квакании лягушек, которые могут безостановочно скандировать партийные лозунги. Думаю, что это сравнение весьма точное, ведь трудно идентифицировать личность, мысль или характер в лягушечьем речитативе. Человек едва ли способен отличать одно кваканье от другого, хоть голоса лягушек слегка различны. Все лягушечьи сюжеты, все образы невероятно похожи. Всем проблемам положено одинаковое решение. Единственное драматическое развитие состоит в борьбе, кто кого переквакает, поскольку резкая или густая «ария» поощряется и награждается. Итак, официальная физиономия болгарской литературной жизни определяется не созданными произведениями, не творческими идеями, направлениями и спорами, не конфликтами между литературными личностями, а простыми, примитивными (лягушечьими) инстинктами. Для людей из дома на улице Ангела Кынчева пятая точка опоры в литературной иерархии было гораздо важнее написание какого-либо произведения. Может быть это оттого, что сомнительные граждане знали, что они не доки в «творении». Однажды Живков с иронией заметил, что Джагаров давно ничего не написал. Да как он мог? Формально тот оправдался тем, что прозаседал с утра до вечера во всевозможных советах и комитетах. А правдивым объяснением было то, что человек вообще не интересовался писанием, или ему нечего было сказать. Несколько дюжин героев рядом с ним жили и работали таким же образом. Когда я ни приходил на первый этаж Союза писателей, они там заседали. Входили и выходили люди с серьёзными, озабоченными лицами, сильно усталые, они велели секретаршам ещё кофе. Внешне казалось, что они обременены невероятно тяжёлыми обязанностями перед человечеством, и каждую минуту осознают свой долг. Много раз я спрашивал себя, чем на самом деле заняты эти люди за глухо закрытыми дверьми? Чем они занимались? Я никогда не забуду одно странное происшествие. Сталось оно за несколько лет до того, как я покинул Болгарию. Проходя мимо редакции газеты «Литературен фронт», я вздумал навестить её начальника. Я постучал в дверь— и по привычке, не дождавшись приглашения, отворил её. Мне предстала следующая картина: уставившись вперёд, главный редактор со застывшей восковой физиономией сидел за своим письменным столом. Напротив него на валик канапе облокотился литературный критик А., саркастически улыбающийся поэтессе С, которая групо вертелась и амбициозно ждала, когда ей дадут слово. В глубине сцены прикорнул писатель Р., словно имитировавший собственный портрет с обложки своей последеней книги. Напротив него на втором канапе хихикали журналисты В. и Г., а рядом с ними коварно молчал заместитель главного. В центре композиции находился известный писатель, драматург, сценарист, народный депутат, директор народной библиотеки и член многих комитетов Орлин Василев, который застыл точно под люстрой, рёк своим категорическим, чеканящим каждое слово, голосом: «Да что они думают, эти несчастные? Им это не пройдёт! Я вам это сказал, я вам повторяю!» Очевидно, они вели какое-то заседание, Бог знает по какому вопросу. Я извинился и ушёл. Минул целый год. За это время в мире произошло многое— начались одни, кончились другие войны, одни личности возвысились, другие— пали, умерли друзья, родились дети, за границей появились новые пьесы, фильмы, книги, мир обогатился жизнью целого года. А я лично пережил автомобильную катастрофу. Следующей весной, проходя мимо редакции «Литературного фронта», я снова толкнул дверь главного, и отворил её, чтоб сказать ему пару слов. И я застыл на месте. Мне открылась та же, ничуть не изменившаяся, хорошо запомнившаяся мне год назад картина. Внутри находились именно те же люди, с прежними выражениями лиц занимавшие (может быть, по привычке) те же места, а Орлин Василев снова стоял под люстрой и, будто издеваясь над моей памятью, рёк те же слова: «Да что они думают, эти несчастные? Им это не пройдёт! Я им это сказал, я вам повторяю!» Внезапно я оцепенел. «Господи, — сказал я себе, — я спал! Это мгновение— то самое, годовалой давности! Значит, нисколько времени не ушло, а весь минувший год— моя выдумка! Я дважды пережил одно и то же мгновение— тогда и теперь! Почему эти люди в прежних позах, с теми же выражениями лиц слушают те же слова?! Значит, никакой год не миновал. В течение одного мгновения мне молниеносно привиделся долгий бред!» Разумеется, я не бредил— минувший год окаался календарным фактом. Но меня сильно поразило следующее: природа, мир и мои знакомые претерпели некоторое развитие, проистекли некоторые процессы, каким-то образом изменилась жизнь, а картина в кабинете главного редактора застыла без развития, она замерла без движения, словно эти люди стали макетами себя, будто их заседание длилось целую вечность, складываясь из бесконечной череды одного мгновения, словно эти люди оставили жизнь, дабы скоропостижно застыть, как восковые фигуры мадам Тюссо. Моё переживание ужаса потери целого, мигом канувшего года оказалось необычайно сильным. Похоже, тогда мне открылась суть происходившей подмены жизни псевдожизнью— так раковая ткань подменяет живую человеческую плоть. Впоследствии эту историю я рассказал во многих компаниях, её услышали и некоторые из участников странного заседания. Друзья мне посоветовали использовать её в сюжете пьесы о человеке и времени, или о том, как некоторые товарищи в современной Болгарии успешно холостят понятия развитие, движение, процесс и конфликт посредством упорного дублирования творимого и рекомого ими. Много раз затем, листая произведения пишущих или литературствующих товарищей, просматривая содержание журналов и газет, слушая примитивное попугайничание «Радио София», я будто снова и снова, уж в который раз, открывал дверь главного редактора «Литературного фронта»— и видел кошмарное повторение, тиснущее в один миг всю мою жизнь. В партийном языке Болгарии популярно выражение «топтание на месте». Эта отрицательная характеристика обычно употребима в критике чего угодно, но не литературы и её официальных представителей. Может быть затем, чтоб не вызывать беспокойные вопросы, например, «каковы обстоятельства топтания?» и «кто его оплачивает?» Все, абсолютно все малые и большие достижения современной болгарской литературы состоялись вне здания по адресу Ангела Кынчева, 5, т. е. вне тесных рамок партийного заказа, решений, постановлений, резолюций, и призыов заседающих товарищей, вне лягушечьего царства. Достаточно ясно и категорично вспомнить, что «Железный светильник» (роман Димитыра Талева, впервые издан в 1952 году,— прим. перев.) был создан в недостижимом далеке от литературного болота, что лучшая проза и поэзия тех, кто помоложе происходит из совсем иной, быстрой озёрной воды. Вчитайтесь в газету «Литературен фронт». Мне часто казалось, что многие годы подряд по четвергам из печати выходил один и тот же номер. Зло шутя, мои коллеги предлагали рационализировать печать газеты Союза писателей, оттиражировав её на двадцать лет вперёд под разными датами, увековечив таким образом болгарскую литературу настоящей «антигазетой». Но и без того болгарская пресса скопом по сути— антигазета. Можно с ума сойти от одннобразной фабрикации одинаково бессмысленных словес, лишённых священного предназначения слова. Статьи, короткие рассказы, поэмы, новеллы, романы, поздравительные телеграммы, оценки, критика, анализы — всё будто произведено клацающими компьютерами, всё клишировано, сегодняшнее по сути списано со вчерашнего и позавчерашнего, всё будет переписано завтра. Возьмите вы тех писателей — заслуженных, презаслуженных, народных, планетных— и проследите, как они употребляют слово «успех» в единственном и множественном числе. Всё вокруг них успешное, каждый год в партийных, государственных и союзных отчётах объявляются новые успехи— снова и снова, больше и краше. Успехи в раскрытии, в изображении, в понимании социалистической действительности. И лишь, как огнеопасная жестянка с керосином, в конце таится сентенция, дескать писателям надо быть ближе к жизни. Или возьмите употребление слова «счастье», когда например Павел Вежинов говорит вам о народном счастье, или Лиляна Стефанова скандирует о счастье других, или же герои полковника Величко Нешкова катаются по сцене от счастья— и человек невольно задумывается: может быть это умопомрачительное повторение продолжается с одной-единственной целью напрочь уничтожить смысл этого слова, его идею, до конца искоренить его смысл так, чтобы люди не знали, что оно значит. Вчитайтесь в те произведения, где болгарские писатели описывают жизнь героев труда, развитие соревнования, новые инициативы трудящихся, мероприятия по вредрению и прочие свершения. Мне кажется, что антидрама Ионеско— шутливое, бледное подобие жутко достоверного, живого болгарского социалистического антитеатра. Смыслы всех этих бесконечно повторяющихся слов давно умерли. Они уже не живые слова, а трупы слов, то есть у нас «новое» и «старое», «успех“ и „неуспех“, „счастье“ и „несчастье“ значат одно и то же. Весь мир так называемого социалистического искуства воняет застойным временем, застойными процессами, застойной жизнью. И что самое страшное— эта странная смерть грозит всему живому вблизи её. Я много раз спрашивал себя: если литература и искусство отражают жизнь, то в какой степени жизнь отражает их? И если правда отражает, то что тогда происходит с этой жизнью, которую мы отдаём на верную смерть бесконечно повторяющимся, атакующим мёртвым образам и словам? Может быть, естественое сопротивление им нормального, обыкновенного человека постепенно слабеет? И речь становится набором клишированных фраз? И сокровищницу слов подменяют компьютерные (лягушечьи) крики? И соки человеческой мысли замирают? Я думаю, что спасение кроется там, где его по-нашему не может быть— в самих производителях партийного речитатива. Ведь, заметьте, ни Павел Вежинов, ни Лиляна Стефанова, ни один среднеинтелигентный партийный литератор не верит всерьёз в производимое им. Мне могут возразить, дескать даже самые усердные партийные агитаторы из писателей живут двойной жизнью —человеческих существ, и магнитных лент. По истечении восьми (или четырёх) часов лента кончается, кассета меняется на какую-то человеческую голову— и человекоаппарат покидает кабинет главного редактора. Как ни суетится человек в кабинете, он всего лишь отбывает повинность— так считали многие мои коллеги. Агитаторы этого не признавали, и никогда бы не признались в двуличии ни себе, ни ближним своим, но оно угадывалось, и оставалось внутри их. Самые талантливый их них пытались совмещать обязательную литературщину „по должности“ и литературу»по совести". Многие полагали, что человеку надо отпеть в лягушачьем хоре, чтоб затем тайно присоединиться к красноречивому молчанию рыб, т. е. пытаться писать для себя. И в этот, о нём я расскажу позже, чистой воды самообман большинство моих коллег не верило, но он сулил им двойное оправдание: перед людьми и перед собой. Конфликт между общественным, по сути— партийным, заказом и велением совести разрывает каждого, кто рытается сочетать своё литературное призвание с партийным званием.

А тем, у которых нет призвания, работать было проще и легче — без творческих терзаний, без внутренних угрызений, без внешнего конфликта с литературным окружением, им оставалось, скажем буквально и точно, выдавать за ПРИЗВАНИЕ полученные ими ЗВАНИЯ. Не только их литературная деятельность, но и всё их гражданское поведение, все их взаимоотношения с врагами и друзьями, семейные их отношения, их любовные истории, всё, ими совершаемое обязательно каким-то образом декларировало их ЗВАНИЯ, поскольку, как я говорил, они были теми, на которых висел долг «Мы тебя сделали писателем». Чем бездарнее были эти певцы социализма, тем сильнее тужились они в лягушачьем хоре. Чем топорнее выходили труды их, тем активнне боролись они с чужим ремесленничеством. Чем хуже писали они, тем энергичнее набрасывались на всё талантливое. Чем больше щурились они, тем старательнее пускали пыль в глаза. Че крохотнее были их мозги, тем больше амбиции. И они были командирами болгарской литературы. А она (пусть Йордан Радичков позволит мне спародировать его), та литература-- не рота солдат, чтоб крикнуть ей «ша-а-а-а-гом марш!», не эшелон ослов, чтоб рявкнуть ей «р-р-р-р-р, стой!“, не старый колпак Ивана Ефрейторова— шиворот по будням, выворот по праздикам...

перевод с болгарского Айдына Тарика

Обсудить у себя 0
Комментарии (0)
Чтобы комментировать надо зарегистрироваться или если вы уже регистрировались войти в свой аккаунт.