Георги Марков, "Пустое пространство". Новелла. Отрывок четвёртый

Доктор сидел спиной к нему и вертел микроскоп. Громкоговоритель над его головой гремел Штраусом, этой приятной, бесплодной музыкой, этой имитацией приволья и ритма, которая лила в пространство стерильные, мёртвые чувства, этот Штраус… За спиной доктора он наблюдал в окно двор средней школы. Дети играли в «народный мяч» (народна топка (dodgeball), дым коромыслом. Мяч летал к самому окну— и он видел, что все лица устремлены в него.
Затем доктор перестал вертеть микроскоп, ненадолго замер и не оборачиваясь сказал:
— Сожалею. Мне кажется, что ты не можешь иметь детей!
Позднее Илиев удивлялся спокойстивю, с которым он тогда воспринял эти слова. Он даже говорил себе, что оказался «бесплодным откликнуться на своё бесплодие». Правда, что он тогда предчувствовал реплику доктора-- все его обстоятельства были готовы к такому результату. Этот Штраус, эти дети, этот летавший мяч, спина доктора, сам он, чистенький и нежрый— то был фильм, уже виденный и знакомый. Он удивился, что пришёл сюда провериться, когда в сущности незачем было проверяться, вёдь всё было известно...
Всё же он было проявил смелость прийти. Он мог это сделать в любой день. прежде, чем в конце концов всё это утвердилось в его сознании, образовало камень истины.
Мысль его была спокойна, взгляд— ясен, с влажным блеском дождливой ночи.
— Никогда?— спросил он, ведь ему надо было спросить о чём-то. Хоть и это было известно. Один запутанный вопрос, как и один запутанный ответ, пошёл и пришёл, истлел. Штраус не справлялся, надо было наполнить тишину сильными звукуми— рёв сирены подошёл, заискрил бы, прекратил медленное и самоедское созерцание, когда плоть и мысль превращаются в глаза, в какой-то безумно мощный телескоп, отдаляющим мир до полной недоступности, до страшного одиночества.
— Похоже, — сказал доктор, продолжив смотреть в микроскоп. Ему было неловко оглянуться— может быть, он думал, что это означает нечто фатальное. —Никакого движения!
Илиев засмеялся.
— Их паралич хватил? — и подумал: «Значит, они существуют, но только не движутся, не могут двигаться, стоят себе там и переглядываются, может быть спят, но они существуют, они есть! А может быть они мертвы?!»
— Мертвы! — сказал доктор.
— А я жив! — Илиев ещё улыбался. — Или может быть они живы, а я мёртв?
— Я понимаю тебя, —сказал доктор. Они были приятелями.
— Я не сентиментален!— Илиев понимал смысл слов лишь по их звучанию: это были тайные мысли, бесконтрольно проползавшие— и лишь по звуку он замечал их. И он не смог объяснить себе, что сказал, зачем сказал. Наверное он был очень смешон, как мужчина, который ложится с женой, будучи несостоятельным мужчиной.
Ему надо было идти, а он продолжал стоять за спиной доктора, убиравшего микроскоп.
— Возьмёте из яслей! —сказал он. — Какое это имеет значение?!
Выглядело так. что он тысячи раз говорил эти слова— они звучали как древней достоверностью, знакомые и ясные вещи.
— Да и зачем они тебе?!— добавил он. — Большой прок от детей! Тому, у кого их нет, я сожалею! Тому, у кого они есть, я также сожатею!
Штраус исчез, как если бы никтогда не появлялся. Игра в народный мяч закончилась. Микроскоп был убран. Доктор умыл руки.
Он ушёл. А на улице ему показалось, что ничего не случилось, как если бы этот приговор был давно известен ему.
В сущности, это была необъяснимая, почти случайная история, поскольку он давно уже не представлял себе, что мог бы иметь детей, он не умел преставить себе, как они выглядят, также и не мог принять свою жену в качестве матери его детей. Его воображение избегало этой непосильной задачи, оно буквально ступорилось —и он туманно ощущал, что его преставления идут как бы из другого мира, обезличенные и неясные...
Сомовские дети лопали фасоль с остервенением, они переглядывались и, желая отличиться перед гостем, чтобы попросить у матери добавки.
Жена Сомова была полновата, с отпущенным для рождения статью и довольно крупным бюстом. Она пришла с набитой сумкой и полной авоськой. Сходила за покупками. Увидев Илиева посреди комнаты в беспорядке, она смутилась и укорила своего мужа.
— И надо было тебе отпустить меня!
Она сразу принялась за уборку и быстро навела порядок.
— Так всегда!— сказала она Илиеву с добродушной гордостью. — Настоящая казарма! С таким мужем не могу справиться! Целый день ходи за ними!
И она принялась ругать детей за то, что они перевернули комнату вверх дном, что вместо помощи ей бедокурят, что ради них она стояла в переполненном трамвае и натрудила руки, а они её не жалеют, и никто ничем не хочет помочь ей.
Она тхо говорила им в другом конце комнаты, но Илиев слушал и тайком поглядывал на неё.
На ней было выцветшее платье с короткими рукавами, какого-то отвратительного цвета. Голые её опущенные руки были тоже полноваты, с очень нежной кожей и мягкие. Он взирал на её осповатое лицо, в бесцветные её глаза, глядел, как она ходит между лиц детей, как она хлопочет у стола, как всё тут этим вечером протекает с естественным и неизмернным порядком жизни. Детей надо накормить, детей надо вымыть, детей надо уложить спать, детей надо разбудить...
Он не знал, какая она, не спрашивал себя об её характере, ни об её образовании, с какой стати, ведь одно было бесспорным — она была женщиной, настоящей женой, тёплой, влажной почвой, которая принимает семена людского рода, спокойно и уверенно хранящая их, с радостным предчувствием весны дающая им кровь и дух, чтобы полнить содержанием этот мир. Сколь мало походила эта женщина на те длинноволосые создания, которые изменили собственное предназначение, и с тем перестали быть настоящими женщинами, но так, как природа им не прощает, они стали не другими, но— блуждающим ничем, в котором все потуги осуществления остаются движениями теней.
Созание этой женщины стремилось подчиняться природе, оно даже не желало признаться жене, что она счастлива, всё тиснуло её в небытие женских иллюзий, но её тело, её большие груди были счастливы со своим плодом, они радовались ему, они стремились к нему, жили его жизнью, и непредубеждённо превосходили наивные обманы сознания.
Она говорила Илиеву, что ей жаль оттого, что не работает, что не может заниматся своей профессие, ни, как другие женщины, свободно распоряжаться своим временем...
«Какая работа?! Какая профессия?!»— хотелось воскликнуть ему, но он знал, что это несерьёзный разговор, что ему надо немного, как полагается в таких случаях, подыграть ей, а истиной останутся те четверо, которые лопают фасоль.
В следующий миг он безнадёжно подумал о ней уже в качестве своей жены! Воображение тотчас перенесло её домой, Илиев увидел там вблизи себя её, с той же теплотой, столь же физически привлекательную… и всё же она была не та! Её недоставало чего-то, скажем так, сомовского. Не портил ли он своей близостью женщин, ведь и его жена у Сомова точно была бы иной, наверное как у себя...
Он тронулся и пошёл. Зачем он сходил к Сомовым, для чего и чем было всё его движение, его состояние? Бесцельным блужданием или хворью? Он чувствовал необходимость хоть какого-нибудь ответа. Он подумал, что его слабость привлёк избыток силы, ведь была такая черта в характере Илиева— прислониться к более сильному. Среди блёклых воспоминаний о его друзьях и близких этот Сомов сразу выделялся, как интересная фигура.
«Что со мной? — вдруг спросил себя он на улице. — От нечего делать я выдумываю себе страдания? Во всём этом может быть какая-то истина, но что с неё? Никто мне ничем не угрожает! Зачем я устрашил себя?»
Он быстро вернулся, завёл авто через откорённые ворота во двор. Тогда он увидел, что старый клоун ждёт его. Он сидел на скамье, курил и ждал его. Илиев попытался избежать встречи, но не смог миновать соседа. Ужасен этот клоун, когда принимается оплакивать смешное и смеяться над страшными историями.
— Дома только мы! — сказал ему он. —Женщин пока нет!
— Ты простынешь! — скаказа ему Илиев.
— Я постоянно простываю, — улыбнулся старик, — со дня на день, но госпожа не желает согреть меня. Она сама хочет разогреться и уходит, что согревали её!
Илиев в полутьме наблюдал его голову, огромный череп с морщинистой кожей лица с выражением постоянного ожидания, что некто наткнётся на него и заберёт.
— Она даже не трудится лгать мне, — продолжил он. — Уйдёт и поминай как звали!
— Зачем ты ждёшь? — спросил его Илиев.
— Так, — ответил старик, — всякое случается! А ей не жаль, бессовестная она, и верно продаст меня анатомичке! Она может продать меня, чтоб мена порезали на кусочки! Женщина может сделать с тобой абсолютно всё, только попади ей в руки!
— Тебе надо зайти, — сказал ему Илиев. — Холодно!
— В Каире, — продолжил старик, — скажу тебе, я выгонял на манеж шесть пар запряжённых женщин, голых, в чём мать родила-- и они припускали как кобылы! Они меня везли, а публика ревела, а я лишь махал плетью— и конферансье говорил, что я великий человек! Впрягай двенадцать женщин —и делай с ними что хочешь! Это покруче дюжины тигров!
Илиев слышал эту историю много раз. Старик считал, что таким было самое счастливое событие в его жизни. Он оживал, череп его двигался, а сморщенная престарелая кожа творила новые складки. Он походил на огромную ящерицу.
— Если я выиграю в «тотото», — сказал он со злобным наслаждёнием, — то заплачу, чтоб повертелись они возле меня, так и умру! Представляешь себе, как тела эти вертятся возле тебя, по седьмого пота, до упаду, а я говорю себе «умираю», но и мёртвый я— мужчина.
Илиев испугался. На секунду ему показалось, что старик давно умер, а голос раздаётся из репродуктора, механически ясный и свежий, как бы не имеющий ничего общего с громыхающим теломи.
Он всегда ощущал физическую нечистоту старик, его гниющую материю, которая замыкает жизнь в круг, всё более тесный, влизя её к мёртвому центру. Губы его были постоянно влажными, полуотворёнными и словно выражали его отвратительное желание ещё раз насладиться, ещё раз прикоснуться к резвой плоти, хоть и привстав из домовины.
— Дети? — выкрикнул он Илиеву и засмеялся сквозь слёзы и вопли, напоминавшие коровию му`ку. — Дети?
— Эта Сара была самой красивой из двенадцати! Пришла она однажды и говорит мне, что беременна! Что? Беременная, говорит! Что? Беременная! Видишь, говорю я, мы явились на свет, чтоб жить ради себя, а не ради других! Я не могу жить с пацаном на шее, ладить свою жизнь по его прихотям! Выкинь его! И она выкинула. После пришла, и то же самое. Говорит мне, ты ещё пожалеешь, когда останишься одиноким, как кукушка! А ты думаешь, что с малым я не буду одинок! Человек всегда сам, вот что, ниначе он рождался бы сдвоенным, или как кенгуру, с сумкой! Выкинь его! Не жедаю ничего оставить после себя, нет мне дела до того, что останется! Если я кончиуст, и мир кончится! Всё остальное ложь и демагогия. И так было всегда! Но этой я бы сделал ребёнка, лишь для того, чтоб носила его и кляла меня! Я мог бы!...
Илиев поднялся наверх.
Вскоре за ним пришла его жена. Как всегда, она была усталой, с чувством неприязни ко всему. Он смотрел на неё, пока она раздевалась. Она делала это с явной досадой, после ушла на кухню, а он ждал, пока не клацнет переключатель газовой плиты, после стало тихо, он знал, что она засмотрелась в зеркало над мойкой, рассматривает своё лицо тем ничего не говорящим, больным взглядом, и спрашивал себя, понимает ли она всё то, что понимает он.
После они сели бы ужинать, как прошлым вечером, как каждым вечером. С двух сторон стола— молчаливые, бесплотные люди. Она бы почитала свою книгу, исполненная невозмутимостью, а он бы позазмыслил, как бы смог заговорить. Он не мог вынести эту призрачную тишину, это томящее беззвучие— и кипел. Он ненавидел её! Ему казалось, что она изневерилась в своём природном преоназначении женщины, поскольку и сама она неспособна родить, растеряла всякую человечность и всякую женственность, лишила жизни дух этого дома и виновна в его страданиях. Время за столом текло бесконечно медленно— некий застой органическох прочессов, некая стерилизация мысли и то чувство непостижимой оставленности, проклятия, первой твоей ночи в свежем гробу, когда влага почвы ещё не просочилась сквозь дерево и пальцы ещё не размякли, эта первая ночь среди зарытых скелетов, лоснящихся портретов, памятников и надгробных плит… Он вставал и включал радио, откуда какой-то скопец сыпал пустыми фразами, или же наяривали Штрауса, будто из эфира в мир полз бесплодный двойник человеческого духа полз из эфира в мир, готовый задушить любую страсть...
—Ты голоден?— её голова показалась из кухни.
Илиев испугался. Это был последний голос! Это был первый голос! Доказателство неизменности. Он было разгадал свою судьбу— и отныне течь событиям, известным ему наперёд, строго предопределённым: сегодня как вчера, завтра как сегодня, с гарантией, что ничего не случится вне рамок известного —и ему надо высмеять тайные свои желания фантастической перемены...
«Я— несчастный дурак, который силится верить в чудеса, который считает, что они возможны в проявлениях характера! То, чего я желаю, это —второе рождение!»
— Не идёшь?— спросила она его, как обычно, пока сервирует стол. Её голос и её мысль слились с раскладыванием вилок.
Он ощутил, что она знает о случившемся с ним, и насмехается. То ли она давно, давно презрела его, и может быть, она уже знает какого-то своего Сомова, и может быть, она сравнила их в этом категорически убинственом отношении-- и отвернулась от него. И как жалко выглядит он со своими героическими усилиями показаться иным, но оставаясь прежним.
— Тебя вообще интересует, чем я занят?— озлобленно бросил он.
— Ты снова начинаешь своим тоном!— она, переменившись, взглянула на него с внезапной ненавистью. Вечер у подруги не удался. Без его маниакального намерения они могли бы развлечься в другом месте.
Его взбесил презрительный блеск её серо-зелёных глаз.
— Тон?! Какой тон?! — воскликнул он. — Ты— пустое и тупое существо с претензиями и манерами!
— Я запрещаю тебе так говорить!— отрезала она.
Он затрясся. Она посмела восстать против него в такой момент!
— Ты паразит, — продолжил он. — Ты ни на что не годишься! Одни сплетни, подруги и глупости! И это никакой ни дом, а пустыня. И если ты— животное, которое хочет только жить и молодиться, то мне не нужно такое животное, я желаю настоящего дома и настоящей семьи...
Он продолжал кричать, сам не понимая, что. Она ушла и закрыла за собой кухонную дверь. Запыхавшись, Илиев услышал её всхлипы. Он задёл её больное место. В тот миг он пожалел её, но повернулмя хлопнул дверью и закрылся в своём кабинете.
«Разведусь, брошу всё, уеду куда-нибудь и стану шофёром, но вот так нет, нет...»
Он двигался момо стола, пока не перестал думать. Ему осталось одно движение, чисто механическое, словно сознание утонуло в ночи, бесилось где-то там, и не возвращалось.
«Надо что-то сделать! — повторил он, прежде решиться лечь. — Я не могу так дальше!»
И одновременно он понял, что ничего не исправить, что завтрашний день будет как сегодняшний, поскольку уже были подобные скандалы, с подобными выражениями, с подобными состояниями— ими заканчивался весь его бунт...
Он свернулся на диване, не раздевшись. Он не мог уснуть. Он чувствовал, что мозг сильно напряжён в ожидании неопределимого будущего.
«Уже и мне очень поздно!— сказала она ему однажды. — Ни с тобой, ни без тебя!»
Он встал и вернулся за своё бюро. Тот Сомов верно сидел там, рядом с кухонным столом, и чертил себе шутя. И самый меньший мотался около него и крал у него карандаши. А самый старший продолжал смотреть на него с живым любопытством. Илиеву показалось, что если чьи-нибудь глаза посмотрят и на его бюро с таким любопытством, он непременно успеет...
Он взял тетрадь с последними вычислениями. Перелистал её. Глядел в неё, и всё видел математический почерк Сомова, интегралы без головок и сильно растопыренные квадратные корни. После он всё-таки вгладелся в свой труд. Элементарная, безликая работа. Всё было как на ладони!
Он полистал вторую тетрадь. Снова нечто совсем обычное. Самый простой пресс-эксцентрик из тех, которые ертят первокурсники. Просто смешно подрисываться под этим проектом. Он мог просто сдать его.
Он взал третий проект, и вообще не взглянул на него. Он знал, что там— очень старательная работа, и на грани известного решения.
Он прислушался. Ему показалось, что жена ещё всхлипывает.
«Зачем я так? — сильно расстроенный, спросил он себя. — Зачем я заблуждаюсь? Зачем мучаюсь? Я жертва одной ошибки! Несоответствия намерений и возможностей! Зачем мне надо платить дань всю жизнь? Зачем?»
Какий-то учитель, биолог, из его далёких юношеских лет, любитель скараментальных фраз, твердил, что основная деятельность человека ведома инстинктом занятия пустого пространства. Илиев ощущал вызывающее присутствие этого пустого пространства, однажды расдавшейся безграничной пустоты, в которой он блуждал невероятно одиноким, нежеланным. И неспособным. И он чувствовал, как в том сне, неминуемую угрозу внезапного отворения земной утробы, чёрной трещины, куда свалится случайная его жизнь. В этот раз ему показалось даже, что всё, всё-- это всеобщий обман, что и гений, и червь вызывают одну и ту же усмешку пустого пространства, и лучше всего сдаться, выпустить баллоны своих амбиций, лечь на землю спокойным, невозмутимым камнем...
«Я бы смог!»
Я вно, что уже не смог, доказано микроскопически. Но к счастью или к сожалению, не все возможности доказываются микроскопически. Всё-таки лучше жить во мгле недоказуемого. Столько людей живут лишь благодаря непроверенным возможностям, а часто и без них, существуют под ненастоящими, лживыми табличками не только профессий, но и характеров. И если не наступает время беспощадной проверки, они так и доживают, их хоронят— бездаря, как талант; страшилище, как героя… И что с того? А может быть, во всё этом— настоящая мудрость?...
Немоного белергамина, чтобы уснуть. Завтра он узнает, что вело необъяснимо глупо. Когда-нибудь он скажет то же самое. И затем ещё раз. Вот так, пока снова не затянется тот самый болтающийся узел суеты, подражательства и искренности, пока снова не прижмут амбиции...
Его жена давно легла. Теперь будет сердится всю неделю, так было постоянно. Всё это время нечего будет есть, постели пребудут неубранными, и дома нельзя будет сказать ни слова. Затем…
Он приподнял одеяло и кротко скользнул в постель. Ещё раз подумал о Сомове. Как бы поступил тот в этаком положении. Ему невозможно было представить себе Сомова на своём месте. Верно, он бы метнулся бы в кровать своей жены...
Илиев потянулся к её плечу, но в тот же миг отдёрнул руку.
«Опять я подражаю!— сказал он себе. — Стараюсь, чтоб по-сомовски, а не сам того желаю».
С кровати комната походила на скобу, вбитую в землю каким-то гигантом, чтоб сжать и уничтожить человечек-животинок под ней. Он чувствовал ограничительную силу каждого предмета, застышего в его взляде, скрывшегося в полумраке, чувствовал, как его движущееся в бесконечность тело зажимается всё равно чем, чернильницей или прессом-папье— он ощущал тяжесть своих колодок, которые сковали ему ноги, как вызов его слабости, этой мучительной и сладкой слабости...

перевод с болгарского Айдына Тарика

Обсудить у себя 0
Комментарии (0)
Чтобы комментировать надо зарегистрироваться или если вы уже регистрировались войти в свой аккаунт.