Георги Господинов, "Естественный роман". Отрывок третий

7.
В церкви этой розы черён,
майский жук, живёт, монах.

Как сегодня возможен роман, если мы обделены трагизмом? Как вообще возможна мысль о романе, если возвышенное отсутствует? Когда существует лишь обыденное, во всей его предсказуемусти или, ещё хуже, в непосильной таинственности разрушительных случайностей. Обыденное в его бездарности— в нём разве что поблёскивают трагическое и возвышенное. В бездарности обыденного.
Некогда, когда время текло лениво, и мир пока ещё был очарован, я услышал или выдумал следующую мистерию. Если срезать пучок из конской гривы и подержать его в воде 40 дней, он превратится в змею. За неимением коня мне пришлось воспользоваться ослом. Не помню, вытерпел ли я 40 дней, и превратился ли пучок в змею, вероятно нет, поскольку грива была не конская.
Всё равно, я открыл, что достаточно слуху об этом чуде всего минуто погостить в голове— и вот все ослиные задницы тебе кажутся роскошными горгонами. Я прочёл о Горгоне в иллюстрированных древнегреческих мифах. Выписал это себе в тетрадку в косую линию со штампованным портретом Васила Левски на обложке. То было первое чудо, данное мне естеством, первая мистерия обыденного. Что мне было делать, если бы ослиные задницы мне виделись ослиными задницами? Такими вижу я их теперь, в расколдованном естестве. Впрочем, давно я не видел ослиную задницу.
Тут следует отметить, что ещё в древности Эпикур и его ученик Лукреций настаивали на естественном самозарождении живых существ под влиянием влаги (sic)и солнечного света.
Если правда онтогенез повторяет эпопею филогенеза, или другими словами, если человеческая жизнь повторяет все века истории естества, то детству примерно соответсвуют 17-й и 18-й века. Во всяком случае, то, что относится к любовному отношению к такому же естеству. Линней, тот подобно Адаму, давший имена растениям и ввёвший биноминальную номенклатуру, или т. наз. nomina trivialia (простые названия), окрестил одно из ранних своих сочинений «Введением в обручение растений». (Оно было написано в начале 18-го века, но опубликовано только в 1909-м году). Вот одно из описаний опыления из его рукописи, которое могло бы принадлежать и Андерсену:
Лепестки цветка сами ничего не вносят в воспроизводство, а служат лишь брачным ложем, устроенным Великим Творцом так прекрасно, словно это драгоценное ложе, исполнил его благоуханиями, дабы жених с невестой смогли отпраздновать в нём свадьбу с величайшей торжественностью. Когда ложе готово, жениху приходит время обнять свою дорогую невесту и излиться в неё...

8.
Sub rosa dictum.

Я беременна, сказала мне жена тем вечером. Ничего более. Кино и литература предлагают два варианта реагирования в таких случаях:
а). Мужчина растерян, но счастлив. Дураковато смотрит, подходит, обнимает её. Внимательно, чтоб не повредить дитя. Не знает, что оно пока— цепотка клеток. Иногда прикладывает ухо к её животу— эх, рано ещё ему брыкаться. Крупным планом глаза женщины, глубокие и влажные, уже материнские.
б). Мужчина неприятно растерян. С начала романа нечто в нём сигналило ей— и вот именно теперь, в момент истины, всё его лицемерие высвечивается, как красная ленточка теста на беременность. Он плохо скрывает раздражение, он не желает этого ребёнка, он лгал этой женщине. Крупным планом глаза женщины.
Итак, Эмма убрала дома, села напротив меня, не раздевшись— и просто говорит «я беременна». Не было нужды уточнять, от кого. Мы было не спали с ней примерно полгода. Она лишь сказала «я беременна»— и этим ликвидировала два варианта выше. У меня не было реакции. Я не мог припомнить, что читал о подобной ситуации. Узнать, что твоя жена беременна от другого можно лишь раз в жизни, нет, раз в несколько жизней. Скачешь, материшься, опрокидываешь стол, разбиваешь любимую вазу. Надо пользоваться моментом. Там грохочут молнии. Буря воет. В такой момент не может мир остаться безразличным. Ничего подобного. Я постарался очень медленно закурить сигарету. Не знал, что сказать. А жена моя, вроде стрессанутая моим молчанием, выложила мне, что ей его показали, махонького, полтора сантиметра.
Не знаю что сказать, признался я. И удивился, что не испытываю никакого омерзения, никакой ненависти. Как реагировать на бессмысленное? Что тебе делать?
Она сказала, что сохранит дитя и меня.
Я оставался с Эммой ещё два месяца.
Дитя выросло до семи-десяти сантиметров.
Каджый день я мысленно разводился с нею, с кошками, с домом своим.
Два месяца, которые никто не принимал решения.
С каждым минувшим днём твоя жена на твоих глазах превращается в мать, а ты не можешь стать отцом.

9.
К естественной истории клозета 

С чего начинается история? Что говорится вначале? С гнева, если почитать Гомера? Или с имён? Если прав Платон в «Кратиле», где говорится о некоей природной верности и греческих, и варварских имён, значит история начинается с них.
Исследуя происхождение сегодняшнего «клозета» от английского слова closet, мы достигнем латинского claudo, clausis, что обозначало заключение или затвор. Если точнее, это ведь глагол— «завершаю», «совершаю». Следующие смыслы этого— «скрываю», «укрываю». Римляне умели одним словом выразить многое. Итак, клозет есть нечто, в чём затворяются, заключают себя, вершат то, что надобно сделать, после чего скрывают совершённое. Вся соль в том, что римляне не уточняют, что именно делается в клозете. Может быть потому, что там делалось всё. В Эфесе, например (как теперь поживает этот город в Турции?), итак, в Эфесе можно увидеть сохранившуюся римскую уборную. Просторное помещение с двумя мраморными седалищами, не поделёнными преградами. Она находится у самой публичной бани, соединённая с нею чем-то вродё тёплого коридорчика. После бани римские патриции удобно усаживались на мраморных скамейках— и в облегчительных разговорах проводили всё время до ужина. Memento! Мы кое-что упустили из виду. Естественно, они возлагали свои тёплые задницы на мрамор не сразу, но сперва поручали рабским голым задницам согреть каменные седалища до температуры, близкой к телесной.
Вернёмся к именам. Не кажется ли вам, что слово «кенеф»( уборная, в моём переводе «сортир»,— прим. перев.) для этих географических широт звучит как-то естественней? Оно выдумано не бродягами и хулиганами, как думают многие достопочтенные граждане. Оно просходит от староарабского kanif, и означает то, что скрыто от взгляда. И нам вполне вероятным кажется, что это слово пришло к нам из турецкого, то есть, нашему клозету более всего подходит имя «кенеф». Но полистав шеститомный словарь Найдена Герова, мы отыщем ещё более конкретное и неэвфемистическое название отхожего места. Родной язык в конце прошлого века смело называл его «нужником» и «сральником». Мой дед прошлом веке звал его так же и не читая Найдена Герова. Предок и теперь не представляет себе нужник внутри дома, рядом с кухней. Гораздо пристойнее по нужде выходить вон до ветра. Ещё одно название, сколь буквальное, столь и эвфемистическое. На ветру, где-то за домом— неистребимый пантеизм того поколения. В самом деле, оставляя на обочине телегу, каждый мужчина чувствовал это совокупление с природой, идя за кусты или по девственно-белому снегу, который ведь можно украсить чем-то в стиле Пикассо.
Или начало нам лучше определить в виде даты, положиться на время, на число?
В 1855 г. в Англии был открыт первый подземный общественный WС, или ватерклозет. Только для мужчин. Может быть, тогда и гипотеза наличия подобных нужд у дам выглядела по меньшей мере безвкусной. Пусть и в подземелье, общественный клозет с проточной водой вовсе не был андеграундом, он престижно красовался, «фаянсированный» внутри, «мессиджированый» снаружи, с тяжёлыми дубовыми дверьми, выглядел чем-то вроде паба, в котором не заливают, а изливают, конечно, не обливаясь. До наших дней дошла ода Томасу Краперу, основателю клозета с проточной водой, сочинённая анонимным облегчившимся пользователем. Нечто вроде:

Мы бесконечно благодарны
мистеру Томасу Краперу
за чистоту и уют богоравный,
где мы не серем, как трапперы...

Насколько способна шириться эта история? Можно ли присовокупить к ней частные случаи, включить в неё некий частный опыт, обыденность, легенды? Дюре в «Чудесной истории растений», Альдрованди в «Истории змеев и драконов», Джонстон в «Естественной истории четвероногих» поступают именно так. Естестенная история— по крайней мере, известные нам труды 16-го и 17-го веков— не слишком строга в этом отношении. Так например Альдровади иссследует этимологию, строение тел, питание, признаки, способы охоты, аллегории и мистерии, эмблемы и символы, слухи и легенды, поговорки, чудеса, сновидения, способы приготовления пищи.
Время от времени появляются странные истории и слухи относительно клозетов. Два-три года назад газеты вовсю тиражировали историю «Швед нашёл удава в туалетной кабинке». У себя дома зашёл швед в известное место для свершения одного труда, откинул крышку «чаши»— и только сел, как заметил, нечто таящееся внизу, свитое спиралью: настояшего удава. История умалчивает о том, что случилось после: был ли швед ужален, или машинально спустил воду?
Верно и то, что подобные слухи появляются периодически. Клозет, хоть и приятно окультурен, остаётся связанным с подземным царством, хтоничным и мрачным.
В 30-х годах пошёл слух, будто канализационные стоки Нью-Йорка кишат аллигаторами. Как они там завелись? Некая семья отдохнула во Флориде, и привезла оттуда парочку крокодильчиков. Радовались они ими, любовались, пока боком не вышло— и выбросили зверушек в сточную канаву. Однако, рептилии там не умерли— они питались мертвечиной и отходами, и в конце концов расплодились к ужасу нью-йоркцев. Припоздавшие опровержения этой истории в столь серьёзных изданиях, как«New York Times» окончательно убедили граждан, что подземелья Нью-Йорка— настоящие джунгли. Не сужу, насколько верен тот слух, но лично я знаю одну пожилую женщину, которая клялась в том, что однажды из возодаборной колонки ей вместо воды в ведро выполз змей. Разница лишь в масштабах.
Разумеется, в эту естественную историю входит и тот застольный разговор о клозетахю Как без него? Вообще, входят всякие истории, даже самые незначительные. Особенно незначительные. Как История моего друга Вензеля, рассказанная им самим:

Захожу в университетский кенеф. Кстати, в общий. Весь забрызганный говнами. А я-то уже не студент, мне не пофиг. И сразу кто-то стучится ко мне. Занято, говорю. Жуткий женский голосок: «Простите». Такой ну страшно секси. И веришь ли, ёкнуло в груди. Кажется мне, что выйду я из этой задристанной кабинки, а та бикса задёт следом— и подумает, что я тут всё обделал. И вот, сдалал я всё дело-- и стою несмело, не знаю, как выйти. Если потяну малость, может, она и уйдёт. Правда, если не уёдет, то вся комедия за мой счёт… За столько времени можно спокойно забрызгать весь кенеф. Если попадусь, как объяснить девушке, что не ты? И кто я тогда, в галсутке и с портфелем из натуральной кожи? Абсолютный дристун для неё. Запутанная ситуация, запутанная система общественных сортиров-- никакого выхода, нет просвета. А будучи в галстуке и в пиджаке, в этом говняном контексте ты выглядишь адским перверсантом. Какой-то извращенец. А девушка за дверцей ждёт и верно уже её невмоготу. И тогда я решился. Снял галстук, затолкал его себе в карман, пиджак на руку, засучил рукава рубашки почти по локоть. Я стал невидимым, стал частью всего этого жалкого кенефа. И поныне я думаю, что это самый лучший способ выйти из подобного переплёта. Толкнул я дверцу— и вышел.

10.
Никто его пока не видел, но оно существует...

Несколько лет после свадьбы мы жили дома у моей жены. В общем, у её родителей. Эмма была в с ними в основательных контрах, которые после моего прибытия только усугубились. Квартира была мала для двух семей. Мы обитали в тесной комнатке с террасой. Единственными местами, где мы могли пересечься, были кухня и клозет. Моя жена выжидала момент, когда её родители смотрели телевизов-- и быстро готовила что-нибудь на ужин, и несла это в нашу комнату. Вторым очагом напряжённости оставался клозет. У меня развилась восприимчивость ко всем квартирным шумам, я угадывал, когда кто-то готовился мыться, или позьзовался туалетом. Полагаю, что и отец Эммы, со своей стороны, всячески избегал столкновений, поскольку мы иногда в течение нескольких месяцев не видели его. Большей была вероятность встретиться где-то в городе (в таких случаях мы холодно кивали друг другу), чем увидеться на этих 70-ти кв. метрах, где мы обитали. Не помню, чтоб мы ругались с ним, поскольку мы вообще не разговаривали— и наша ругань, конечно, была невозможна. Но и поныне я не могу сказать, откуда бралось напряжение. Несовместимость двух душ, как и обратное чувство, не нуждаются в поводах. В общем, поводы сами бы рассеяли неестественное напряжение. Мы же внимательно их избегали.
Через четыре года, когда мы стали жить одни, это напряжение не исчезло. Вот она, самая мистическая часть нашего брака. Родителей её уже с нами не было (они нашли себе жильё поменьше в другом конце города), мы могли вольготно странствовать в недавно недоступные нам зоны холла и кухни. Мы могли сидеть сколько нам вздумается и когда захочется в туалете. Вопреки всему призрачно витающее напряжение осталось в этом доме. Мне казалось, что им прониклась мебель, пропитались обои и линолеум. Менду нами начались бешеные скандалы. Просто так, разгоравшиеся сами по себе. Я не погу припомнить никакого повода. Словно вдруг раздалось на просторе всё, что мы четыре года валили в свою комнатку. Каким-то странным образом отношения Эммы со своим отцом повторились между мной и ею. Я чувствовал, что мы сходим с ума. Преоложил сменить обои, мы выбросили два старых кресла, переменили комнаты до неузнаваемости. Я не говорил её о мотиве моей тогдашней неожиданной предприимчивости, но думаю, что она догадывалась. Ничто не помогло. Существовал некий неистребимый механизм, действовавший безотказно и портящий вещи.
Рассказы, которые я тогда писал (я открыл один слабый журнал с большим бюджетом— и под псевдонимом кропал их за приличные гонорары), становились всё параноидальнее. В одном из них— верно, что под названием «Механизм» — говорилось о старой печатной машинке, которой долгие годы пользовались в некоей не особенно популярной ежедневной газете, публиковавшей по приемуществу детективные истории, паранормальные случаи и пр. Газета обанкротилась— и машинку убрали в какой-то склад. Через месяц издание неожиданно оказалось в продаже. Никто не знал, кто его издаёт. Прежние редакторы изумились больше всех. Самое страшное во всей истории то, что газета выходила днём раньше— и описывала завтрашние истории. Она подробно рассказывала о предстоящих убийствах, катастрофах, изнасилованиях. Наконец выяснилось, что кроме всего прочего машинка питалась кровью и мозгом, то есть, погибшие люди с некоей ужасающей инерцией продолжали трудиться.
Где скрывался механизм, портивший наш с Эммой брак? Никогда не прощу себе, что мы остались там жить, но я и не уверен, что если бы переселись мы сзазу, всё у нас наладилось бы. Вряд ли нам это удалось бы. Мы уже спали в разных комнатах. По утрам мы старались не пересечься у туалета. Всё повторилось. Я понимал, что это состояние мучает и Эмму, но никто из нас уже не был с в состоянии решиться на следующий шаг, следующий жест. Механизм действовал.

11.
Я думаю о романе из одних глаголов. Никаких объяснений, никаких описаний. Лишь глагол честен, холоден и точен. Начало стоило мне трёх ночей. Я прикуривал сигарету от сигареты— и в конечном итоге не написал ничего. Которому глаголу быть первым? Всё выглядело слабым, неточным. Каждый глагол был следующим. Стоит тебе выбрать глагол «рожать», как перед ним сразу возникнет «зачинать», перед которым— «совокупляться», «пожелать», и в обратную сторону снова к «рожать»— долбаный замкнутый круг. Глаголы на всех уровнях— движение жидкостей внутри организма для достижения гомеостаза, осцилляции клеточной мембраны, передача сигнала нейронами, глаголы в альвеолах.
Я уверен, что всё началось с глагола. Не могло быть иначею Я встал. Закурил. Пошёл к окну. Вршла моя жена. Ложишься? Нет.
Она пожала плечами, и вышла. Я представил себе, как она ладит свою часть нашей постели— и кошки сразу шмыгают к ней под одеяло.

12.
Лишь банальное мне интересно.
Ничто иное не занимает меня настолько.

Чем безрассуднее я замыкался во своём браке,—затвор пуще говора о нём,— тем усерднее посещал клозет. Словно единственно там, в этой комнате (ненавижу слово «помещение») и в том языке я мог расслабиться.
Я зарылся во всяческую научную лтературу— и с лёгким злорадством открыл, насколько стыдливо— или брезгливо— ею исключался клозет. Язык умалчивал. Клозет был ничьим предметом, ни одна дисциалина не занималась им. Я решил отыскать его, как пространство, в качестве части постройки, как сооружение. Я прочёл всё об архитектуре. Совсем скупо, где-то в концах столь обширных глав о сельском и городском доме, о центре и периферии города, о благоустройстве и водоснабжении полавались две-три строки— и только. Я начал читать всё о клозете— и, находя вещи, сказанные по другим поводам, привязывал их ко своей теме. Там, где Гарфинкл исследовал рутинные основания ежедневной деятельности, где социология твердила о банальном в обыденности, я с тайным наслаждением открывал свой предмет. Я с удовольствием читал Шютца, исследовавшего мир непосредственного социального опыта (sociale Umwelt), где, цитирую: «мы делим с нашими приближёнными не только периоды проживаемого времени, но и сектор пространственного мира в общем охвате. При котором тело другого находится в моём охвате, и моё— в его». Не кружился ли Шютц именно около этого места? Не был ли клозет частью праосновы (Urgrund) несомненно данного, которое становится сомнительным, будучи подвергнуто расспросу. Шютц оказался кандидатом в основные магистры новой науки, предметом коей стал бы клозет. Я привлёк и Лиотара, искавшего истинный «ойкейон», тенистое пространство уединённости и одиночества, противостоящее «политикону». Знал я, что искал Лиотар.
В 30-е годы Ортега-и-Гассет плакался, что «домашние стены пропитаны анонимным гвалтом бульваров и площадей...» Я бы предложил ему самое тихое и уединённое место дома. Последнее убежище от цивилизации. Я переживал, как тот Вергилий, желавший увести этих людей в круги домашнего рая.

перевод с болгарского Айдына Тарика
Обсудить у себя 0
Комментарии (0)
Чтобы комментировать надо зарегистрироваться или если вы уже регистрировались войти в свой аккаунт.